Павел Мухортов - Повести и рассказы
Ирка выключила магнитофон, не желая ворошить воспоминаний Ткачука. — Жан, это ее слова перед тем вечером, в «Нектаре». У меня не было ее голоса и украдкой записала наш разговор.
— Старик, а я тебя предупреждал! — Филин метнул взгляд на Ткачука, точно пронзил насквозь. — Я тебя предупреждал, что она может сломаться, а ты! У–у–у… какая теперь разница…
— Честно говоря, я и сам толком не разобрался, — угрюмо пробормотал Генка. — Объяснить ее поступок трудно. Тайна…
— Когда я узнал, — Филин достал из пачки сигарету, — когда узнал, то было горько и досадно. Конечно, глупо. Я знал ее характер, но чтобы из–за преследований трусливого стиляги? Так Иришка? Она совершила последнюю глупость.
— Глупость? — взорвался Генка. — Десятки писателей и философов повторяли на все лады прописную истину… Стоп! Остановись! Это по их мнению прописную. То безнадежность, то вызов, то сумасшествие. А где суть?
Пиала выскользнула из рук и звякнула по столу.
А правда, где суть? Как я быстро все принял на веру, как быстро согласился с причинами этой глупой смерти. Отставить! Почему глупой? Не была Лена глупа. Не могла она просто так… Есть причина. Должна быть, и она не раскрыта, также, как есть убийство и нет убийцы». Он вдруг вспомнил разговор с Иркой после похорон Лены, вспомнил и обещание, данное на могиле. «Вина убийцы должна быть доказана. Но мной, только мной».
— Вот мы, честно говоря, любим, страдаем, думаем, воюем с кем–то, чего–то добиваемся, короче живем. А что же настоящее?
— Не настоящее, старик, а главное! Оно в простоте.
— Серега, не противоречь себе! Ты говорил, что она чистая, хрупкая, стая, нежная, что может сломаться, а теперь разглагольствуешь о глупости, забывая о чести.
— Да если на то пошло, то я, как говорится, лучше тебя, а салабон, понимаю и честь и совесть, и долг. И награды мои кровью и потом заработаны. Ты сам–то хоть раз умирал от жажды? — он вонзил сигарету в ракушку, служившую пепельницей. — Чувствовал, когда песок скрипит на зубах? А вместо языка каленое, потрескавшееся железо? А я даже чувствовал тогда запах воды. Обыкновенной воды. Понимаешь?
— В чем ты меня хочешь обвинить? В том, что я меньше испытытал? Что мне не пришлось воевать? Или хочешь убедить в своей ожесточенности?!
— Ожесточенность! Хорошо говорить! Да, мне противно видеть, так сказать, отсутствующие взгляды, пустые, но знаешь, довольные. На гражданке я чувствую себя неуютно. Там было ясно: ни американскими М-16, а мы со своими АКС. Кто кого? Все просто.
— Опять простота?
— Не веришь? Докажу!
— Попробуй.
— Пожалуйста. Ты был хоть раз в костеле?
Генка поднял недоуменные глаза: — Никак нет. А что я там забыл.
— А я был, меня поразило… Нет, не старики, а молодые парни и девушки, немного правда, но наши сверстники. Кстати, ты бы видел их взгляды. Как говорится, это позы фанатов! На коленях! Бог?! Или кто там?! — Филин опять зло усмехнулся. — А почему религия не умирает?
— Это, честно говоря, сложный комплекс. Во–первых, слабое атеистическое воспитание.
— Старик, дальше не надо. Тайна исповеди.
— Сережа правильно говорит, — Ирка встала на защиту Филина. — Это затронуло меня, психология человека и вера в сверхъестественное.
— Но это уже упрощенчество! — Генка постучал кулаком по голове.
— Философ, — удовлетворительно заключил Филин. — Старик, до этой минуты у тебя было много кличек, хотя бы их отрицал. А помнишь, как я встретил тебя у беседки?
— Рейнджер, бродяга.
— Да, бродяга, так сказать, в мыслях. Поздравляю с прибавлением, старик!
— Нет, Серега! Мы завели разговор из–за Лены, не будем уходить в сторону. Честь и бесчестие, я думаю… — Он остановился, потому что впервые всерьез задумался о причинах ее гибели. Часы пробили девять… — Я думаю, что тайну она унесла в могилу. Но спор наш, честно говоря, полезен. Жизнь рассудит, а я вижу, что общего у нас ничего нет. Извини, Ира, что так получилось. Спасибо за чай. Русские офицеры, прощаясь, когда–то говорили, — честь имею. Я целиком их поддерживаю. Честь имею!
— Гуляй дальше! Умирай в меланхолии! — бросил Филин вдогонку. — За мной не заржавеет.
— Жан, обожди! — Ирка подбежала к юноше и шепнула виновато:
— Не обижайся на Сергея…
Генка хлопнул дверью.
Ветер трепал разлетевшиеся волосы. Мокрые щекотные снежинки цеплялись за нос, шею, мохнатые брови, таяли на щеках и губах. Дергающее душу чувство, смешанное с прыгающим внутренним всплеском горечи, угнетало. А ветер и снег, издеваясь, словно надломленно кричали вокруг: «Да, уймитесь! Оставьте его в покое. Он ничего не хочет, ничего. Пусть забудет, что он бежал когда–то по бесконечной прямой, мучился, страдал. И ради чего? Чтобы потерять любимую, поссорившись с другом, разувериться в людях и однажды убедиться, что жизнь — всего лишь пустая и глупая шутка, затяжной прыжок».
Генка отер тыльной стороной ладони лицо и только тут заметил, что держит шапку в руках, поспешно водрузил ее на голову и съежился. «Ужас! На кого я стал похож? Что подумают прохожие?»
Тускло блещут лимонные окна домов, за которыми лениво пошевеливается жизнь. А снег, подгоняемый напором занудного ветра, сыплет косыми стрелами.
Дом встретил заунывным скрипом дверей; родной, родительский дом, как в песне, один из многих миллионов, разбросанных по всему Союзу. Сколько раз в училище, закрывая после отбоя глаза, он видел его: бело–синий, с облетевшей местами в подъезде штукатуркой, вот эту скрипящую дверь и кнопку под номером семь в лифте, где школьником накарябал циркулем «Ткачук 1983».
Когда перед отпуском кто–нибудь из сослуживцев радушно приглашал в гости, Генка, вежливо, но решительно отказывал. Он не рвался на море в пору августовских отпусков, наотрез отвергал путевки, предлагаемые отцом, и писал: «Хочу домой. Соскучился». Именно под эту крышу стремился он, а уезжая, попрощавшись, прежде чем сесть в маршрутку, в последний раз смотрел на окна, чтобы потом снова вспоминать.
«Вот я и дома». И странное чувство витает над ним. Словно он ждет чего–то, ждет терпеливо, настойчиво, точно уверен, сто завтра случится что–то такое… окончательное… чего он не знает, и с чем никогда не сталкивался. И в то же время он сознает, что ничего не изменится, все по–прежнему будет покоиться на своих местах, если кто–нибудь не появится на его горизонте.
«О чем я грущу? О первой любви? И да и нет. Ирка невольно напомнила мне тот год юности. Но время прошло, кажется полжизни. Вспоминать, сожалеть просто нет смысла. Может, тогда об училище? Но нет, прошлого не воротишь. Это случилось и обратной дороги нет. Но мне иногда жаль самого себя, обидно до слез, что карусель романтической судьбы и жизни так резко остановилась в своем стремительном беге, что я не схватился за поручни и вывалился по инерции».
Лестничный проем. Адская пустота. Парень стоял и иногда плевал в эту пустоту, вслушиваясь в слабенький звенящий шлепок, прилетавший снизу.
Потом он снова спустился, звякнул ключом в замке почтового ящика, вынул газеты. Перелистал их, наткнулся на письмо, как ни странно адресованное ему и, не глядя на фамилию отправителя, а лишь фиксируя, что оно из родного города, сунул в карман куртки и пошел к лифту. Седьмой этаж. Генка опять оперся локтями на лестничные перила. Далеко внизу сужался тот же лестничный проем…
Дверь открыл отец. Он был раздражен и опечален.
— А… Это ты, Геннадий? Не успел в дом прибыть, как напился! Жизнь, видишь ли, обломала?!
— Я не пил! — нагрубил Генка.
— Лжете, гвардии курсант Ткачук! Категоричность тона исключала всякие возражения, но Генка воспротивился: — Уже не курсант!
Отец закрывал собой узкий проход коридора. Геннадий отчужденно привалился к стене, с изумлением наблюдая за выражением лица отца. Вот он нахмурился, сетка морщин избороздила его широкий, смуглый лоб, скривились и крепко сжались губы, как в киноленте бегут кадры, отражаясь на экране, так и мысли, сменяя друг друга, отображаются на лице отца. В прижмуренных глазах мелькает гнев.
— Это не снимает с тебя ответственности. Ты не должен ронять свою честь, и будь ты военным, будь гражданским, не марай фамилию!
— Я устал, отец. Понимаешь, устал!
— Юра, не кричи, — подала ворчливый голос мама. Она вышла, вытирая полотенцем руки, и, повернувшись к сыну, уже ласково спросила: — Геночка, что тебе сготовить?
— Ничего не надо! Я сыт.
— Творожник со сметаной будешь?
— Нет. Захочу, сам найду, что поесть.
Отец укоризненно показал головой.
— Света, ты наверно до тридцати лет будешь за ним на цырлях бегать, хлюпика растить! Видишь, он уже нюни распустил!
— Я не хлюпик! — взвился Генка.
— И до тридцати, и до сорока, пока жива буду, — мягко улыбнулась мама и погладила Генку по голове. — Мама есть мама.