Жан-Поль Сартр - II. Отсрочка
Мое правительство уполномочило меня официально отвергнуть требования господина Гитлера в их настоящей форме, как абсолютно неприемлемые для моего правительства. Эти новые жесткие требования вынуждают мое правительство быть готовым к решительному сопротивлению, что мы и исполним с Господней помощью. Нация Святого Венцлава, Яна Гуса и Томаша Масарика никогда не станет нацией рабов.
Мы рассчитываем на помощь двух великих западных демократий, рекомендательным резолюциям которых мы следовали, вопреки нашим собственным пожеланиям, и выражаем надежду, что они не покинут нас в час испытаний».
— Это все? — спросил Чемберлен.
— Все.
— Что ж, вот и очередные затруднения, — сказал он. Лорд Галифакс не ответил; он стоял прямо, как воплощение совести, почтительный и сдержанный.
— Французские министры прибудут через час, — сухо сказал Чемберлен. — Этот документ мне представляется, по крайней мере… несвоевременным.
— Вы думаете, он способен повлиять на их решения? — с долей иронии спросил лорд Галифакс.
Старик не ответил; он взял документ и начал, бормоча под нос, его читать.
— Домашний скот! — с раздражением воскликнул он. — При чем тут домашний скот? Это, по меньшей мере, нелепо.
— Я не считаю это нелепым. Скорее трогательным, — заметил лорд Галифакс.
— Трогательным? — со смешком повторил старик. — Дорогой мой, мы ведем переговоры. Тот, кто будет растроган, неизбежно проиграет.
Ткани розовые, красные, лиловые, платья сиреневые и белые, голые шеи, прекрасные груди под платками, солнечные пятна на столах, густые, золотистые напитки, руки, чуть прикрытые бедра, выпирающие из шортов, веселые голоса, снова платья красные, розовые и белые, веселые голоса, кружащиеся в воздухе, опять бедра, вальс из «Веселой вдовы», запах сосен, горячего песка, ванильный запах открытого моря, все видимые и невидимые солнечные острова мира, остров Ветров, остров Пасхи, Сандвичевы острова, лавки с предметами роскоши вдоль моря, плащ на даме, стоящий три тысячи франков, клипсы, красные, розовые и белые цветы, и опять же руки, бедра, музыка, и снова веселые голоса, кружащиеся в воздухе, Сюзанна, а как же твоя диета? А, пускай! Паруса на море и лыжники с вытянутыми руками, прыгающие с волны на волну, порывистый запах сосен, мир. Мир в местечке Жуан-ле-Пен. Он еще оставался здесь, рухнувший, позабытый, он слегка прокисал. Люди ловились на это: цветные чащи, кусты музыки скрывали от них их маленькие наивные тревоги; Матье медленно шел вдоль кафе, вдоль лавок, по левую сторону было море: поезд Гомеса прибывал только в восемнадцать часов семнадцать минут; он по привычке смотрел на женщин, на их мирные бедра, на их мирные груди. Но он чувствовал себя виноватым. С трех часов двадцати пяти минут: в три двадцать пять ушел поезд на Марсель. «Я не здесь. Я в Марселе, в кафе на Вокзальном проспекте, я жду парижский поезд, я в парижском поезде. Ранним сонным утром я в Париже, я в казарме, я хожу кругами по двору казармы в Эссе-лес-Нанси». В Эссе-лес-Нанси Жорж перестал разговаривать, чтобы не пришлось кричать: вверху с громоподобным грохотом проносился самолет. Жорж следил, как он несся над стенами, над крышами, над Нанси, над Ниором, Жорж был в Ниоре, в своей комнате, с малышкой, он ощущал во рту привкус пыли. Матье подумал: «Что он мне скажет? Сейчас он выскочит из поезда, подвижный и загорелый, как отдыхающий из местечка Жуан-ле-Пен, я теперь такой же загорелый, как он, но мне нечего ему сказать. Я был в Толедо, в Гвадалахаре, а что делал ты? Я жил…Я был в Малаге, я покинул город в числе последних, а что делал ты? Я жил. Эх! — с раздражением подумал он. — Я ведь жду друга, это все-таки не судья». Шарль смеялся, она ничего не говорила, ей было еще немного стыдно, он держал ее за руку, он смеялся. «Катрин, какое красивое имя», — нежно прошептал он. Если на то пошло, Гомесу посчастливилось, он воевал в Испании, он мог воевать, он воевал практически безоружный, динамит против танков, орлиные гнезда на побережье, любовь в опустевших отелях Мадрида, отдельные легкие дымки в долине, бои местного значения, Испания не потеряла своего аромата; меня же ждет тоскливая война, организованная и унылая; против танков есть противотанковое оружие, это война коллективная и технически оснащенная, ползучая эпидемия. Испания осталась там, вдалеке, бегущая полоса на голубой воде. Мод облокотилась на релинги и смотрела на Испанию. Там сражаются. Пароход скользил вдоль берега; там гремят пушки; она прислушивалась к плеску волн, из воды выпрыгнула рыба. Матье шел по направлению к Испании, слева от него было море, справа — Франция. Мод скользила вдоль берега, слева от нее был Алжир, ее уносило направо к Франции; Испания была этим знойным дыханием и этим зыбким туманом. Мод и Матье думали об испанской войне, и это давало им отдохновение от другой войны, от войны цвета окиси меди, от войны, которую готовили справа от них. Нужно было проскользнуть до разрушенной стены, обогнуть ее и вернуться, тогда его задание будет выполнено. Марокканец полз среди почерневших камней, земля была горячей, он ощущал ее ногтями рук и ног, ему было страшно, он думал о Танжере; в верхней части Танжера есть желтый двухэтажный дом, откуда виднеется вечное мерцание моря, в нем живет негр с седой бородой, который кладет себе в рот змей, чтобы поразвлечь англичан. Нужно думать об этом желтом доме. Матье думал об Испании, Мод думала об Испании, марокканец полз по растрескавшейся земле Испании и думал о Танжере, ему было одиноко. Матье свернул на ярко освещенную улицу, Испания повернулась к нему, вспыхнула, стала всего лишь отсветом неразличимого огня слева от него. Ницца справа, за Ниццей дыра — Италия. Напротив него — вокзал; напротив него — Франция и война, настоящая война, Нанси. Он был в Нанси; минуя вокзал, он шел к Нанси. Он не хотел пить, ему не было жарко, он не устал. Собственное тело казалось ему безымянным и вялым; краски и звуки, сверкание солнца, запахи как бы гасли в его теле; все это его больше не касалось. «Так начинается болезнь», — подумал он. Филипп переложил чемоданчик в левую руку; он изнемогал, но нужно было продержаться до вечера. До вечера: а там я высплюсь в поезде. Терраса «Серебряной Башни» гудела как улей, платья красные, розовые, сиреневые, чулки из искусственного шелка, нарумяненные щеки, сладкие густые напитки, толпа сиропная и клейкая, сердце его пронзила жалость: скоро их вырвут из кафе, из их комнат и погонят на войну. Ему было их жалко, ему было жалко себя; они пеклись в этом свете, липкие, сытые, отчаявшиеся. У Филиппа вдруг закружилась голова от усталости и гордости: я — их совесть.
Еще одно кафе. Матье смотрел на красивых загорелых мужчин, таких веселых, таких крепышей, и почувствовал себя чужаком. Справа от них было казино, слева — почта, за ними — море; и все это — Франция, Испания, Италия — лампы, которые для них скоро погаснут. Но пока все эти люди здесь, во плоти, а война — всего лишь призрак. «И я призрак», — подумал он. Они станут лейтенантами, капитанами, они будут спать в кроватях, каждый день бриться, а потом многие из них сумеют остаться в тылу. Нет, он их не осуждал. «Что им могло помешать так поступить? Солидарность с теми, кто идет в эту мясорубку? Вот и я туда иду, как раз туда. Но я не жду никакой солидарности. А почему я туда иду?» — вдруг подумал он. «Осторожно!» — вскрикнул Филипп — его толкнули. Он нагнулся, чтобы подобрать свой чемоданчик; рослый субъект в стоптанных башмаках даже не обернулся. «Скотина!» — проворчал Филипп. Он стоял напротив кафе и разъяренно смотрел на посетителей. Но никто даже не заметил случившегося. Какой-то ребенок плакал, мамаша платком вытирала ему глаза. За соседним столиком перед стаканами с оранжадом сидело трое усталых мужчин. «Они не так уж и невинны, — подумал Филипп, рассекая толпу пронзительным взглядом. — Почему они подчиняются? Им достаточно сказать «нет». Автомобиль катил. Даладье, углубившись в сиденье, глядя на прохожих, сосал потухшую сигарету. Ему чертовски не хотелось ехать в Лондон, ни тебе аперитива, ни сносной пищи. Какая-то женщина без шляпы хохотала, широко раскрыв рот, он подумал: «Они ни в чем не отдают себе отчета» и покачал головой. Филипп подумал: «Их ведут на бойню, а они этого даже не понимают. Они принимают войну как болезнь. Но война — не болезнь, — яростно подумал он. — Это невыносимое зло, потому что люди инфицируют им друг друга». Матье толкнул дверцу. «Я встречаю друга», — сказал он контролеру. Вокзал осклабился, пустой и молчаливый, как кладбище. Почему я иду в мясорубку? Он сел на зеленую скамейку. «Есть ведь такие, кто откажется ехать. Но это не мое дело. Отказаться, скрестить на груди руки или же бежать в Швейцарию. Но почему? Непонятно. Нет, это не мое дело. И война в Испании тоже была не моим делом. И компартия. Но что же тогда — мое дело?» — с некой тревогой подумал он. Рельсы блестели, поезд придет слева. Слева, в самом конце, в точке, где сходились рельсы, мерцало маленькое озеро, это Тулон, Марсель, Пор-Бу, Испания. Бессмысленная, неоправданная война. Жак сказал, что она проиграна заранее. «Война — это недуг, — подумал он, — мое дело — вынести ее, как недуг. Просто так. Из чистоплотности. Я буду мужественным больным, вот и все. Зачем воевать? Я эту войну не одобряю. Но почему бы и не воевать? Моя шкура не стоит того, чтобы ее спасать. Я всего лишь служака, — подумал он, — а служаки должны служить». И ему оставили лишь грустный стоицизм служилых людей, которые переносят все — бедность, болезнь и войну, — из уважения к себе самим. Он улыбнулся и подумал: «А я даже не уважаю себя». «Мученик, им нужен мученик», — подумал Филипп. Он плыл, он купался в усталости, это не было неприятно, но этому следовало отдаться; просто он не очень хорошо видел, две ставни справа и слева закрывали от него улицу. Толпа сжимала его, люди выходили отовсюду, дети метались у них под ногами, лица щурились от солнца, скользили над ним и под ним, все время одно и то же лицо, оно раскачивается, наклоняется вперед-назад, да-да-да. Да, мы согласимся на нищую зарплату, да, мы пойдем на войну, да, мы отпустим наших мужей, да, мы будем стоять в очередях за хлебом с детьми на руках. Толпа; это была толпа, огромное молчаливое согласие. А если им все объяснить, они просто набьют морду, подумал Филипп, ощущая пылающую щеку, они любого затопчут ногами, крича: да! Он смотрел на эти мертвые лица: им ничего не следует говорить, им просто нужен мученик. Тот, кто вдруг приподнимется на носках и возгласит: «НЕТ». Они на него набросятся и разорвут в клочья. Но эта кровь, пролитая ими же и за них, придаст им новую силу; дух мученика будет жить в них, они будут поднимать голову, не щурясь, и раскаты отказа покатятся от одного края толпы к другому, как гром. «Этот мученик — я», — подумал он. Его охватила радость подвергнутого пытке, невыносимая радость; его голова склонилась, он уронил чемоданчик и упал на колени, охваченный вселенским единодушием.