Ирина Муравьева - Портрет Алтовити
Сморщенное, размалеванное лицо Натальи Андреевны поникло на ниточке старческой шеи, подбородок опустился на грудь. Когда она через секунду подняла глаза, они были такими, словно Наталья Андреевна не видела ничего из того, что окружало ее, и тем более не видела Еву, к которой обращалась. Черные зрачки Натальи Андреевны смотрели куда-то вверх, сквозь форточку, туда, где на невидимом небесном крюке болталось обвисшее солнце, роняя на Москву последние капли своего тревожного, темно-желтого света.
– Долго, долго я живу, слишком долго, – отчетливо сказала она. – Не могу я уж всерьез вас всех воспринимать. Быстро все очень проходит. Только жили, любили, а – вот поди же ты! – в земле лежат. Была девочка, миленькая, благородная, глазки невинные, ушки – бантики, губки – розочки, и вот она вам женщина, вот она вам старуха, вот ее хоронят. И-и-их! А ей-то ведь, бедняжке, казалось, что все взаправду! Разве же она догадывалась, что ее, как куклу, из коробочки вынут, платьица разные на нее перемеряют, с другими куклами спать положат, а потом кто-то там скомандует… – Она подняла вверх тощую голую руку, и морщинистая кожа поползла от запястья к локтю, как рукав измятой блузки. – Скомандует кто-то там: «Убирай!» И уберут. И достанут другую девочку. Следующую. И все заново. Опять с мужиками спать, опять слезки лить…
Наталья Андреевна открыла морщинистый рот и засмеялась.
– Трусливая вы, Ева, – сказала она и сняла с губы крошку оранжевой помады. – А вы мне поверьте, вам легче станет…
В дверь позвонили.
– Всегда смотрите в глазок! – приказала Наталья Андреевна. – Никогда просто так не открывайте! У нас ведь и укокошить могут. Запросто. Придут – и топориком! Как Раскольников, знаете? Вы иностранка, у вас денег много…
Саша побежал навстречу Томасу, но остановился на бегу.
– Did you see my daddy?[49] – закричал он. Томас уронил только что снятую куртку. – I saw him! But she didn’t!
– Папу? – оторопел Томас. – Кого он видел, Ева?
– Ну, я пойду, пожалуй, – церемонно кивнула Наталья Андреевна. – Выпустите меня. Созвонимся.
– Кто это? – спросил Томас, когда за Натальей Андреевной и Николашей захлопнулась дверь.
– Соседка.
Он не подошел, не поцеловал ее. Сердце, шумно застучавшее при его появлении, приостановилось и застучало еще сильнее.
– Советует мне уехать. – Она кивнула головой в сторону двери. – Подружка моя здешняя. – Губы сложились в улыбку, но улыбки не вышло.
– Why are you smiling? – раскричался Саша. – Tell him, I saw my daddy![50]
– Где ты видел папу? Когда ты его видел?
– Фантазии, фантазии, – перебила Ева, – Саша, это ведь не папа был, это солнышко! Папа в Нью-Йорке!
– No! – истерически захлебнулся Саша. – Не в Нью-Йорке! Он right here! I feel my daddy![51]
Вся решимость, с которой Томас торопился сюда, вдруг исчезла. Он шел с намерением поговорить с ней серьезно, попросить ее понять, пожалеть сумасшедшую Елену, измученную Лизу, но, увидев это устремленное к нему испуганное ее лицо, эти блестящие, мокрые от готовых слез глаза и – главное – покорное, почти заискивающее выражение этих глаз и всего ее существа – выражение, которого никогда не было в ней раньше, – увидев это, он почувствовал, что все, что он сделает сейчас или скажет, так или иначе, но будет неверным. Кроме того, этот ребенок, этот маленький неухоженный мальчик, у которого умерла мать, а отец вообще неизвестно, что из себя представляет, – Томас содрогнулся, вспомнив вчерашнего верзилу в волчьей ушанке! – этот ребенок своими слезами и истерическим криком дополнял ее покорные глаза, ее заискивающую улыбку, и казалось, что любая боль, причиненная ей, тут же отразится на этом и без того несчастливом ребенке.
Вот что труднее всего. Он почувствовал, что наконец-то может сформулировать для себя, что именно труднее всего. Что она так унижена и готова к новым унижениям. Это она-то, Ева! На которую – когда она пять лет назад шла рядом с ним по улице – оборачивались, и все, включая восемнадцатилетних мальчишек, пускали слюни!
И как просто, как победительно она принимала это непрерывное внимание к себе!
Томас вспомнил чувство, которое давно, как только они познакомились, она вдруг вызвала у него. Чувство это было ближе всего к умиленной и бурной жалости к ней, к ее красоте, которая должна была когда-нибудь кончиться, к тому, что ей – так старательно выточенной Творцом, такой не похожей ни на кого – нужно быть такой же, как все, так же говорить глупости, совершать жестокости, так же обманывать, есть, пить, ходить в уборную…
Потом, когда она стала его любовницей, это чувство прошло, и он почти не вспоминал о нем. Но сейчас, очутившись на волосок от того, чтобы поговорить с ней по-новому и жестоко, он вдруг опять увидел ее теми глазами, и ему стало страшно, как непоправимо и безобразно изменилась их жизнь…
Потрепал Сашу по черному пружинистому затылку, прошел на кухню.
– У меня постепенно развивается мания преследования. – Ева посмотрела на него исподлобья. – Мне все время кажется, что я хожу как будто голая. И все время помню, что нужно бы прикрыться, а прикрыться нечем. Так и хожу. Во сне бывают иногда такие ощущения… Absurd…
– Люби-и-мая! – Он, как всегда, произнес это слово на свой особый, напряженно-тягучий лад. – Люби-и-имая моя! Ты веришь, что мне никто, кроме тебя, не нужен?
– Зачем ты это говоришь? – краснея, перебила она. – Чтобы я уехала из Москвы?
Теперь покраснел он.
– Москва – не самое удобное место. Но ты ведь можешь приехать в Эстонию, например, или в Латвию? Я подряжусь там ставить спектакль, и никто не будет нам мешать.
– А разве здесь нам мешают? – Ева смотрела в окно.
– Во-первых, ты увезла ребенка, – резко сказал он, начиная раздражаться на ее упрямство. – И отец этого ребенка, в конце концов, может принять меры!
– Он даже не звонит, – не переставая смотреть в окно, спокойно сказала она. – Кто ему мешает еще раз позвонить тебе?
«Сказать ей, что Элизе в Москве? Или лучше самому встретиться с ним, попытаться его успокоить? Тогда…»
Он не успел сформулировать, что будет тогда, потому что Ева перебила его:
– А кстати, дорогой, ты что, совсем не боишься меня потерять? Что, если я вдруг полюблю кого-то, а? Или кто-то меня полюбит?
Томас поежился. Так она не должна говорить. Дешевка. Безвкусно. Да и непохоже на нее.
– Нет, – сказал он, – ни за тебя, ни за себя в этом смысле я не беспокоюсь.
– А напрасно! Напрасно ты так спокоен! Я ведь тебя наизусть знаю! Ты пришел попросить, чтобы я уехала. Потому что ты боишься, что как-то все это просочится и до нее дойдет, что я посмела приехать в Москву! В закрытый город! Ты боишься кровопролития! Хотя сейчас именно тот момент, когда ты мог бы – о, ты мог бы! – если бы захотел, остаться здесь, у меня, сейчас, сегодня! И ничего бы не случилось! Никто бы не застрелился!
– Этого мы не знаем, – глухо сказал он и поднял на нее враждебные глаза: – Я не за себя боюсь, Ева. Со мной, похоже, все.
– Все? – Она издевательски понизила голос. – А как же бездна? Ты ведь еще не успел ее изобразить!
Лицо его перекосилось.
– Хочешь меня унизить? Чтобы я окончательно выглядел идиотом? Ну давай, давай, что нам время терять? Да тебе хоть раз пришло в голову, что это такое, когда денег – ни копейки и приходится кидаться на любую работу! Ты хоть когда-нибудь поинтересовалась, как я все это вытягиваю? Плевать тебе на это! У нас ведь что на первом-то месте? Твои тонкие чувства! Потом уж все остальное! Все эти мелочи, тем более если они касаются только меня! Глупые амбиции, патетическая профессия, постоянное безденежье, идиотская семья и так далее! Что тебе до всего этого? И теперь, когда я, наевшись говна, дожил наконец до того, что получил свою сцену и могу на ней что-то сделать, ты и над этим издеваешься! С высоты нью-йоркского небоскреба! Да, я хочу поставить то, что я хочу поставить! Да, у меня есть свои планы! Не любовные! А, представь себе, творческие! Представь себе! А ты можешь продолжать восхищаться вашими идиотскими мюзиклами, где на зрителей спускают вертолет и это называется художественным решением!
Седые волосы дыбом стояли над его выпуклым открытым лбом, и, слушая то, что он говорит, она вдруг вспомнила, что именно лоб его, мощный, открытый и красивый, так запомнился ей с их первой встречи.
– Я не хочу ссориться, – успокаиваясь, пробормотал он. – Я любил тебя всегда и люблю, но никогда не трогай того, что я делаю, никогда не смейся надо мной, и…
– Помнишь? – вдруг перебила она и вытянула вперед руки, словно отталкивая то, что он говорит. – Где же это было? Да, в Эстонии. Помнишь, мы ездили на три дня в Эстонию? В августе, кажется, да? Стояли у моря, вечером, и наши тени лежали перед нами на песке? Ну, помнишь ты или нет?
– Помню. Их слизывала вода, был прилив.
– Да! – Она обеими руками рывком подняла наверх волосы. – Мы с тобой стояли и смотрели, как сначала вода съела наши головы, потом плечи, потом руки. Помнишь, как нас смыло?