Тристания - Куртто Марианна
Мы молча доезжаем до ворот гавани.
На палубе корабля меня встречает знакомый капитан. Я пожимаю ему руку.
— Что, пора ехать домой? — спрашивает он, и я киваю: да-да, домой, раз остаться не осмелился.
Оказавшись в каюте, я устраиваюсь на жесткой койке. Закрываю глаза и мысленным взором вижу остров: вот он поднимается из моря, невероятный, будто пустынный оазис, и в то же время родной и знакомый.
Мой дом, самый уединенный уголок мира, место, где я никогда не чувствую себя одиноким.
Но до него еще надо доплыть по морю, похожему на огромную ванну с водой, перехлестывающей через края. Пересечь полземли с севера на юг, миновать неспешные конские широты, где в былые времена экипажи парусных судов теряли разум, оставить позади пояс западных ветров с неугомонными, точно стайка озорных детей, водами. Переживать дни за днями, недели за неделями, маяться бездельем и заполнять пустоту, поедая галеты и перечитывая давно знакомые книги. Поднимать с пола упавшие вещи только для того, чтобы волны снова их роняли. Роняют они и меня, хотя обычно мне нипочем даже самые сильные штормы; обычно мой желудок крепче железа, но в этом плавании моряк из меня никудышный.
Я сижу в своей каюте и изнемогаю.
Лежу без сна и костями ощущаю море, ощущаю волны, которые бьются о далекий берег острова — круглого, но не идеально круглого. Мне и не хочется ничего идеального, мне требуется лишь ветер, сочащийся через окна и двери, и по мере того как эта потребность крепнет, странный язык моего сердца начинает улетучиваться.
Однажды утром я просыпаюсь и чувствую, что воздух изменился. Он другой уже здесь, в запертой каюте; я выхожу на палубу, делаю жадный вдох и вижу в небе буревестников, прионов, чаек, слышу их крики. Прикладываю ладонь козырьком ко лбу и вскоре замечаю гору. В своей туманной мантии она похожа на усталого принца.
Накрахмаленные простыни, обслуживание в каюте. Все это позади.
Но ожидание еще не закончилось.
Судно встает на якорь вблизи водорослевого пояса — на границе моего дома, которую кораблю не пересечь. Остается только терпеть, остается надеяться, что ветер вскоре утихнет или сменит направление и что пенные буруны, которые хотят отдалить меня от семьи, смилостивятся над нами.
Проходит час, три часа, много часов. Наконец на берегу начинается знакомая суета. Мужчины садятся в лодку и пускаются в путь. Они поднимают паруса, хотя риск, что суденышко слишком разгонится и их унесет в открытое море, очень велик, — но моряки вовремя опускают паруса, гребут на веслах так, как умеют только они, выкрикивают мне приветствия так, как умеют только они. Когда лодка подплывает к кораблю, я кричу им в ответ.
Первым на палубу поднимается Пол, за ним еще шестеро. Я чувствую, как от них пахнет рыбой, овечьей шерстью и землей, и знаю, что вскоре от меня будет пахнуть так же, что вскоре я опять стану членом общины, где люди живут, любят и молятся вместе.
Обмен товарами завершен, мы прощаемся с капитаном и спускаемся по веревочной лестнице в жесткую деревянную лодку.
Остальные ждут нас на берегу. Я издалека вижу, как они выстроились полукругом, точно официальный встречающий комитет: так тристанцы встают всегда, потому что быть частью целого здесь легче, чем держаться поодиночке. Лишь я то и дело отсоединяюсь от них; вот и сегодня они смотрят на меня с любопытством и некоторым недоумением, потому что видят: что-то из внешнего мира прочно присохло к моей поверхности, я изменился.
Когда я ступаю на прибрежные камни, Лиз и Джон отделяются от остальных и мчатся мне навстречу. Все эти недели они ждали и бегали на берег, выглядывали в окно и всматривались в корабли, сидели на пастбище и украдкой косились на море.
— Когда отец вернется? — спрашивал сын.
— Когда придет время, — отвечала Лиз, которая ничего не знает о новом языке моего сердца.
Да, до конца он так и не улетучился.
Мы выгружаем товары, складываем их на тачки и тащим вверх, к поселку, — точнее, это мои земляки тащат, не подпуская меня: они считают, что я утомился с дороги. Да, я и вправду утомился, но не от дороги, а от того, что мне необходимо снова становиться тем человеком, каким я был прежде.
Открываю дверь дома, односельчане входят следом за мной. Заполоняют гостиную своими запахами и любопытством, задают вопросы, ответы на которые знаю только я. Они забывают о моей усталости и не понимают, как трудно описывать внешний мир, где жизнь настолько отличается от здешней.
Ладно, буду рассказывать: в Мексике было землетрясение, в Англии большая катастрофа на железной дороге, Советский Союз запустил в космос спутник — тяжелый металлический шар с усами-антеннами. Как все-таки опасно во внешнем мире, — цокают языками тристанцы и смотрят на меня, точно на путешественника-первооткрывателя, окруженного аурой бесстрашия.
Но я-то помню, как стоял в магазине и не мог выдавить из себя ни слова, как лежал в плавании пластом и мучился тошнотой.
Пустота кружилась вокруг меня.
В каюте на веревке сохли розы, их бутоны были похожи на куски мяса.
Гости уходят, я вытаскиваю из груды вещей засохшие цветы и дарю их Лиз. Она радуется и виснет у меня на шее. Я отстраняюсь слишком быстро, чувствую, что она недовольна, но убеждает себя: ничего страшного, просто Ларс измучился в дороге. Лиз отворачивается и ставит цветы на кухонное окно, находит лепесткам место в своем мире, таком маленьком и незыблемом.
Но чего-то недостает.
— Ракушки! — восклицает Лиз, а Джон смотрит на нее и догадывается.
Догадывается, что у него есть дело: принести то, что нужно маме.
Мы с Лиз остаемся вдвоем, но между нами больше ничего нет. Я глажу ее по волосам — темно-каштановые днем, к вечеру они делаются черными, — а Лиз прижимает к моей шее пальцы, похожие на холодные крючки.
— Почему тебя не было так долго? — спрашивает она.
— Мое сердце все время было здесь.
— Но тебя-то здесь не было.
Она права.
И здесь меня по-прежнему нет, хотя вещи по привычке находят свои места, а руки — друг друга. Я поднимаю сети, ловлю крабов, рублю дрова, громко насвистываю песни, как человек, который отыскал свой путь в жизни.
Но всякий раз, когда я вижу на подоконнике засохшие цветы, чужой язык возвращается. Мысли о жизни в другом месте, с другой женщиной расползаются по мне, оседают в моем животе, словно инородное тело: поначалу организм отторгает его, но однажды оно становится его частью.
Время идет, а я все вспоминаю о той женщине.
Вспоминаю, как рот не находил слов, а рука осмелела и взяла руку той, другой.
Та, другая, улыбнулась.
— А я думала, моряки никогда не возвращаются, — сказала она; ее кожа была мягкой, как рыхлая земля.
3
Тристан-да-Кунья, 1956–1960 гг.
Просыпаясь в погожие солнечные дни, Марта открывала глаза и видела напитанный солью свет, слышала трескучий говор фотонов, ощущала кожей переменчивый ветер. Солнечный жар нагревал цветы на шторах, добирался до скатерти, которую когда-то сшила бабушка, протягивал свои желтоватые пальцы к треснувшему стеклу часов, что стояли на шкафу. Наконец, обойдя все предметы в маленькой спальне, расположенной в маленьком каменном доме, солнце достигало той ключицы, которая уже виднелась из-под одеяла, пока вторая еще продолжала спать.
Какое это счастье — просыпаться под ласковую речь солнца! И знать, что оно обращается именно к тебе.
В пасмурные дни Марту будил стук тяжелых дождевых капель, которые бились в окно, точно крохотные птицы. Все в мире становилось серым. Откуда-то доносился крик альбатроса: он звучал приглушенно, словно птицу посадили в мешок и она вот-вот задохнется. Этот альбатрос уже не поможет морякам добраться до берега, а будет лишь скользить над водной гладью, неся на спине утонувшую душу.
Марта пыталась вытряхнуть мысли из головы, пыталась запомнить тот сон, в котором она поднялась в небо, точно выпущенная в солнце пуля.