Зинаида Шедогуб - Такая короткая жизнь
С тех пор и повело Игната. Порхая с цветка на цветок, ни к кому особенно не привязывался, легко встречался и расставался, быстро забывая своих возлюбленных. И никогда бы не женился, если бы не слёзные просьбы и упреки отца.
Дорога узкой лентой вилась по пестрой толоке. На темной зелени сочного, еще не высушенного жарким кубанским солнцем разнотравья алыми гроздями горели цветы полевого горошка; то здесь, то там белела ромашка; жёлто-зеленым веером покачивалась сурепка; повсюду голубела полынь; в чашах глинищ красноватым ковром раскинулись маревые; а по обочинам, важно выпятив колючки, грозными стражами высились будяки. В глазах рябило.
Чем дальше свадебный поезд отъезжал от дома, тем грустнее становилось на душе у Любы. Равнодушно глядела она на поля, одиноко стоящие среди них деревья и кусты, приглушенно слышала рыдание гармошки, гомон, пение…
– Вот и приехали, – радостно сообщил Игнат. – Смотри, как нас встречают.
С небольшой возвышенности, от двора, расположенного рядом с заросшим ериком, с криками: "Жених и невеста едут!" – бежала босоногая детвора, за ними шли женщины. У распахнутых ворот с иконой в руках и хлебом-солью чинно ждали молодых старики родители, высокий, богатырского сложения седовласый Пантелей Прокопьевич и худощавая, сгорбленная Фёкла.
И опять надо было подчиняться нудному обряду: бесконечно кланяться и целоваться, выслушивать циничные пожелания, наблюдать за гостями, которые совершали безумные шутки: впрягались в телегу и катали по станице родителей, строили шалаши, сажали на крыше капусту, раздевались догола и лазили по чердакам, рядились в цыган…
В первый же день так напоили жениха, что он едва добрался до брачной постели. Игнат сразу захрапел, а Люба все не могла уснуть: неуютно, тоскливо было ей в доме мужа.
Снаружи хата казалась большой, но жилья было мало: часть помещения отводилась под кладовую и кузню. Там стояли глиняные глечики, бутыли, бочки и бочонки, наковальня; на полках лежали молотки самых разных размеров, тяжёлые молоты, зубила, щипцы, рубанки, деревянные пробки и клинья, а на закопчённых стенах висели недавно сплетенные веники, наточенные косы и пилки, острые серпы, ржавые обручи, старые хомуты и множество нужных и ненужных в хозяйстве предметов.
Потолка здесь не было, и длинные пряди косматой паутины причудливо свешивались вниз.
Жилых комнат было две. Кухня, в которой разместили молодых, являлась одновременно и спальней.
Широкая, неуклюжая русская печь, казалось, вытеснила людей из комнаты и теперь презрительно прислушивалась к клокочущему храпу хозяев, спрятавшихся за узкой печкой-перегородкой, делящей кухню на две клетушки.
Люба бросила взгляд в прихожую. Обычно в ней стоял дубовый стол и ряд некрашеных табуреток, но сейчас они были на улице, и комната пугала пустотой, чернотой незавешенных окон, мертвящим мерцанием лампад.
Молодая женщина съежилась, задрожала и придвинулась к мужу.
– Вот это девушка, и я понимаю… – почувствовав трепетную теплоту женского тела, пошутил проснувшийся Игнат.
И, дыша в лицо перегаром самогонки, схватил зубами губы жены, покусал их немного, потрепал маленькие груди и, не обращая внимания на тихий просящий шепот: "Не надо… Услышат… Не сегодня"… – грубо, без любовной ласки, взял женщину.
Насладившись, высвободил руку из-под Любиной головы и угрюмо сказал:
– И чуяв байку, шо баба ты, а все ж думав, шо брешут люди… Эх, ты… Кому ж отдала свою невинность? Рассказывай: я ему хоть морду набью… – грубо, со злостью пытал он.
Люба тихо плакала.
– Молчишь, – упрекнул Игнат молодую жену. – Ну-ну, молчи, а я пойду с хлопцами выпью…
Уткнувшись в подушку, Люба долго плакала, стараясь приглушить всхлипывания, и только под утро забылась тяжёлым сном…
Ей снился Николай. Красное маковое поле. Тихий солнечный день.
Молодая женщина проснулась: над ней нависла чёрная тень, и чьи-то костлявые пальцы больно впились в плечо.
– Ступай Апельсину доить, – с трудом разобрала она свистящий шёпот свекрови.
Люба набросила халат и на ощупь стала выбираться из хаты. В сенцах утонула в темноте и, вытянув вперед правую руку, долго водила ею по стенам в поисках выхода; но вот, наконец, нащупав щеколду, отворила входную дверь и вышла на крыльцо.
С тоской глянула она на увитые виноградом деревья, на укрытый утренним туманом огород и сад, на причудливые очертания сарая, из которого доносилось призывное мычание коровы.
Когда над горизонтом всплыло солнце, пошла на работу. И, хотя надо было пройти несколько километров, путь не казался ей утомительным: умытое росой разноцветными огнями поблескивало поле, вдоль дороги чуть покачивался камыш; пенье жаворонка, покрякивание уток, отдаленные голоса людей – все вместе создавало чудесную симфонию, название которой "Жизнь".
Вот знакомое здание. Когда-то в нём на широкую ногу жил казак
Налыгач. Сараи, конюшни, амбары и сам дом – всё было сделано прочно, на века. Но в гражданскую сгинул хозяин в бескрайних степях Кубани.
Семью выслали, а стены его дома впервые услышали крепкое слово бедняка. Здесь возникла вера в крестьянское товарищество. Здесь в судорогах и мучениях рождался колхоз.
Раннее утро, но бухгалтерии шумно: у окна горячо спорит с председателем Оксана; Вера Петровна, что-то доказывая учетчикам, сердито трещит счётами. Люба тоже садится за стол.
– Цифры. Цифры… – горько думает она. – Трудодней много, а что получим?
В обеденный перерыв зашел в контору Игнат. По тому, как глянул,
Люба поняла: быть беде.
Домой явился поздно и навеселе.
– Я ишачу, – напустился он на жену, – а ты в правлении шуры-муры разводишь!
– Шо ты, Игнат, – взмолилась она, со страхом глядя на мужа.
– Святая! Знаем мы таких… Вот этим ты, зараза, и папаше приглянулась…
– Шо выдумываешь, – заплакала Люба. – Завтра побалакаем…
– Нужна ты мне завтра! Сучка гулящая… Вот у меня на Урале была жена… Таня, Танечка… – еле ворочая языком, пьяно чванился Игнат.
Постепенно речь его превратилась в бессвязное бормотание, и он затих.
– Что делать? – тревожно бился в Любиной голове один и тот же вопрос. – Уйти – страшно остаться одной… Терпеть, покориться – хватит ли сил…
Люба сразу почувствовала, что не смогла увлечь мужа, но все же надеялась вниманием и самоотверженностью заслужить хотя бы доброе отношение к себе.
Утром Игнат встал в хорошем настроении и вёл себя как ни в чём не бывало. А спустя несколько дней вновь устроил скандал, только теперь попросил:
– Уйди, Любочка, из правления. В бригаду ступай, шоб я успокоився…
Люба с трудом разогнулась: впереди, в бескрайней серебристой шири, то наклоняясь, то пропадая в зеленых зарослях, то вновь появляясь, работало звено косарей, монотонно повторяя одни и те же движения.
– Счас упаду, – пожаловалась звеньевой семнадцатилетняя Ольга.
– Хоть ты не ной, еще молодая, кровь с молоком… – с завистью сказала Марфа. – А тут здоровья нэма. На корню засыхаю… Даже язык к зубам прылып…
– Оно и видно, як прилип, – отозвалась Мария. – У тебе, худорбы, все позасыхало, а у мене наоборот…
Колхозницы весело взглянули на звеньевую: по ее лицу, шее, пышной груди катились многочисленные ручейки грязного пота.
– Тетю, – залилась в безумном смехе Варя. – Чого у вас ноги полосати, наверно, они постя…
– Ну и дурна же ты, Варвара! – оборвала ее Мария. – Стыда в тебе ни капли…
Но на Варю не обиделась: все считали ее дурочкой. Никто не знал, откуда появилась в станице эта по-мужски подстриженная женщина. То ли контузило её, то ли надругались над нею фашисты, оттого и тронулась рассудком несчастная.
Никто не обижал Варю, только безусые хлопцы, видя, как пропадают зря женские прелести, старались заманить ее подальше от людей в лесополосу и там брали первые уроки любви… Но работала она за четверых.
– Ну, бабоньки, – докашивая свою полосу, сказала Мария, – ржете вы, шо добрые кобылицы, так что счас не ноги задирайте от радости, шо перерыв начався, а поможем Любе: совсем ухоркалась молодица.
– Не стану ей помогать: сама еле ноги волочу… – рассердилась
Татьяна.
– Чёрт с тобой! – вспылила звеньевая. – Мени вон бабоньки поможуть…
По инерции махая косой, Люба шла навстречу колхозницам.
– Шо, дорогая, – шутили они, – косить – не в правлении сидить…
Ну як, тяжел трудодень?
– Ох, тяжёлый… – страдальчески улыбаясь, отвечала им Люба.
Ступая по мягкой, щекочущей ноги стерне, женщины подошли к одинокой акации.
Неизвестно, откуда взялось в степи это дерево. То ли осенний ураган принёс крошечное семя, то ли добрая рука путника прикопала здесь саженец, и он прижился: поднялся ввысь, раздался вширь и не одно лето спасал от зноя уставших колхозников.
Обычно в полдень под ним отдыхали мужчины, покуривая табачок и перебрасываясь крепким словцом. Теперь же под акацией копошились женщины.