Федерико Андахази - Танцующий с тенью
В тот самый момент, когда эти двое уже готовы растерзать Молину, когда звон далекой гитары затихает, переулок оглашается спасительным криком полицейского. Страж порядка приближается, целясь в мужчину, женщину и ребенка из револьвера. Хуан Молина постепенно приходит в себя; и тогда из далекого дворика слышатся крики одобрения и негромкие аплодисменты. Молину уводят с места происшествия в качестве задержанного; хоть он и понимает, что овация предназначалась не ему, а гитаристу, он не может удержаться и напоследок шепчет: «Спасибо».
Все трое оказываются в комиссариате, сидят на одной скамье в ожидании, когда старший офицер вызовет их для дачи показаний. Первым идет мужчина; нога его все еще кровоточит. Когда Молина остается наедине с его подружкой, их взгляды встречаются и какое-то время мальчик и женщина изучают друг друга. И тогда Молине кажется, что он различает в ее глазах скрытое и мимолетное выражение благодарности, а также покорности судьбе. Только теперь Хуан Молина осознает, что эта женщина, обезображенная побоями, спасла ему жизнь, что если бы она не вклинилась между ним и тем типом и не разыграла из себя влюбленную рабыню, то ее «ангелочек» изрубил бы его в капусту. И, глядя на свою соседку, которая пытается не опускать век, несмотря на распухшие скулы, Хуан Молина чувствует бесконечную жалость и благодарность, которую не выразить никакими словами.
2
После того дня Хуан Молина понял, что церковный хор – это пограничный рубеж, препятствие, которое не дает ему отправиться на поиски своей судьбы тангеро. Церковные песнопения начали нагонять на него скуку и нестерпимую сонливость. Молине еле-еле удавалось держать глаза открытыми во время исполнения псалмов и Аве-Марий, рождественских вильянсико [15] и литургических славословий. Только посмотрите, как он стоит, безвольно опустив руки, безразличный к проповеди, дожидаясь, когда подойдет его очередь петь. Именно сегодня с Молиной случится еще одно странное происшествие, которое окончательно убедит его, что его призвание – танго. Юный певчий дожидается, пока священник прочитает «Отче наш», и тут – быть может, со скуки – ему начинает грезиться, что священник просто мямлит, как будто бы слова молитвы в один миг вылетели у него из головы:
– Отче наш, сущий на… – бормочет он. Прихожане начинают переглядываться.
– Отче наш… – делает священник вторую попытку, все так же безуспешно.
И тогда неожиданно святой отец с ловкостью танцовщика спрыгивает с амвона. Луч прожектора следит за ним. Раскинув руки и улыбаясь половиной рта, священник вышагивает взад-вперед перед хором, все время оставаясь в центре светового пятна. С видом задиристым и залихватским он одергивает свой епитрахиль и начинает:
Отче наш, сущий по кабаре,
да святится улыбка твоя на заре,
да придет ко всем нам муза,
да будет воля твоя и музыка
как на севере, так и на юге,
танго наше насущное дай нам на сей день,
ибо завтра… ибо завтра…
кто знает…
А теперь луч прожектора падает на меня. Дамы и кабальеро, наступила моя очередь петь; проявите снисхождение к вашему покорному слуге, уже немолодому рассказчику, который пытается соответствовать общему хору, хотя и не отмечен исключительным певческим дарованием – это самая вежливая оценка моих способностей. Позвольте мне, сеньоры, спеть о том, что предстало изумленному взору Молины:
Неожиданно для всех
тишина сменилась звоном;
вместо проповеди – гомон,
вместо постной мины – смех.
Кто играет на органе,
на две четверти притом?
И под этот ритм гуртом
в пляс пустились прихожане.
Святой отец воздел руку к сводчатому потолку церкви, и, словно повинуясь этому немому приказанию, орган сам собой начинает выдувать мелодию милонги, которую я пою. И тогда я подношу блестящий хромированный микрофон к месту, где стоят дети, и они начинают подпевать мне своими ангельскими голосками:
И по вкусу
Иисусу
развеселый этот ритм:
бородой с креста качает,
всех улыбкою дарит,
и ликует вся капелла.
Что Гардель и что Ле Пера [16] —
сам священник наш мягчает,
даром что ходил суровый,
славной Матушке Христовой
по-соседски он кивает;
подоткнул свою сутану,
а она – свой плащ холщовый:
что ж, пляши, я не отстану,
для тебя стараться рада,
вот восьмерка, вот кебрада[17].
Докторше в исповедальне
страсти пламенной историю
раскрывает дон Виторио —
у него киоск журнальный.
Распевая в общем хоре, я
вдруг заметил: под шумок
вот старушка
тащит кружку
с подаянием церковным
и движением любовным
все сгребает в кошелек.
И по вкусу
Иисусу
слушать музыку простую;
бородой с креста качает,
с одобрением взирает
на милонгу пресвятую.
Когда орган замолкает, гаснут и лучи, которые падали из абсид. На какой-то момент все погружается в полумрак, воцаряется тишина. Хуан Молина, стоя на своем месте в хоре, протирает глаза, а когда открывает их снова, то видит, что священник стоит на своем пьедестале, благочестиво сложив руки на пузе, и пережевывает свое всегдашнее «Отче наш». Мальчик вертит головой по сторонам, пытаясь обнаружить в этом обиталище святости следы присутствия рассказчика – то есть меня, однако, пока менялся свет, я уже испарился, выскользнул через заднюю дверь, да так, что никто этого и не заметил. Остались только прихожане, преклонившие колени на свои скамеечки, бормочущие слова молитвы.
Именно в тот день, будучи еще только мальчуганом в коротких штанишках, Хуан Молина решил, что его делом должно стать танго. Не просто песни – их он уже знал и так, – но Танго с большой буквы. Эта вселенная, созданная для настоящих мужчин. Тут недостаточно было иметь хороший голос. Недостаточно было даже петь. Танго являлось способом противопоставить себя существующему миропорядку, возможностью встать лицом к лицу с жизнью, а еще особой манерой одеваться, разговаривать, курить и даже ходить. Чтобы танцевать танго, не нужно было обладать атлетичным или даже стройным телом; на самом деле, самый прославленный танцор южных кварталов, Табано Флорес, был похож на тапира, весил сто двадцать килограммов и разменял уже свой шестой десяток, и все-таки даже первому танцовщику из труппы театра «Колон» [18] не удалось бы повторить его мастерские корте [19], восьмерки и кебрады. В отличие от радостной музыки итальянцев, населявших юг Ла-Боки, чьи песни передавались из уст в уста, исполнялись под открытым небом и напевались стариками, женщинами и детьми; в отличие от цыганского фламенко, которое создавал срывающийся от страдания голос и виртуозные переборы гитаристов, чье мастерство передавалось от отца к сыну, – танго являлось не семейным достоянием, а как раз наоборот – запретным плодом, загадкой, которая пряталась по кабачкам, Библией, слову которой поклонялись в притонах, в кабаре, в домах свиданий. А еще у танго был свой понтифик, Святой Отец с кривой усмешкой и в сдвинутой набекрень шляпе с узкими полями. Но в самую первую очередь танго дарило надежду отыскать ответ на вопрос, проникнуть в тайну, которую представляли собой женщины. По крайней мере, так казалось Молине. Бесспорно было одно: танго – это особый мир, оставлявший за собой «право на допуск и присутствие», как писали на плакатах при входе на милонгу; мир, к которому, само собой, не имели доступа те, кто приговорен к ношению коротких штанишек. Этот день навсегда утвердил Молину в мысли, которая зародилась в его сердце еще раньше, в тот вечер, когда он чуть было не погиб, выступив на защиту женщины: его голос не создан для церковного хора.
3
Отец Молины, немногословный креол, сработанный из очень грубой древесины, явился домой под утро, пьяный и, поди знай почему, разъяренный. Никакой причины – если не считать силы привычки – у него не было, однако, войдя в свою единственную комнату, в которой жила вся семья, он снял с пояса ремень и, размахивая им точно кнутом, обрушил не менее двадцати ударов на неокрепшую спину своего сына. Слыша бессильный плач своей матери – она знала, что если вмешается, будет только хуже, – и своей младшей сестренки, Хуан попытался сохранить достоинство и не разреветься. Однако не смог. Когда отец решил, что дух мальчика достаточно усмирен, он отпустил его, снова застегнул ремень, повалился на кровать и захрапел. Когда мужчина проснулся, он, как обычно, ничего не помнил. Поскольку вина была заглажена похмельем, все должно было вернуться на круги своя, словно ничего и не случилось. Однако Хуана Молины на прежнем месте уже не оказалось. Задолго до пробуждения отца он спешно оделся и, не сказав ни слова, вышел на улицу и зашагал в направлении реки. Бродя без всякой цели, опустив голову, засунув руки в карманы, ощущая жгучую боль от побоев, Молина напевал сквозь зубы. Хуан Молина пел всегда. Когда на душе у него было спокойно и легко, он мурлыкал милонги или итальянские canzonettas{1}, которые слышал от калабрийцев и неаполитанцев, но смысла которых не понимал; когда же, напротив, мальчик тосковал, он тихонько напевал танго Контурси [20] или Ваккареццы [21]. Молина был способен мыслить и обретать свое место в мире только при помощи музыки. Сам того не замечая, он всегда выбирал такие песни, которые описывали его душевное состояние. Вот и теперь, проходя с юга на север под арками бульвара Колон, Молина напевает «Старую арку», причем никак не связывает эти два обстоятельства. Молина шагает медленно, без всякой цели, с отсутствующим взглядом, размышляет о своей матери, вынужденной сносить ярость отца, и незаметно для себя насвистывает «Мать моя, бедняжечка»; штаны у Молины короткие, шаги длинные, он спускается по Бульвару де Хулио, всецело поглощенный своими непростыми раздумьями и болью в иссеченной до мяса спине; всякий раз, поравнявшись с дверью какого-нибудь ночного притона, которые в свете дня выглядят не менее тоскливо, чем застигнутый рассветом пьянчуга, Молина останавливается, притворившись, что у него развязался шнурок, и краем глаза косится на вход, словно пытается разглядеть в этой полутьме, в помятых лицах моряков, в глазах женщин, облокотившихся на стойку бара, особые знаки, которые оставило танго прошедшей ночи. Добравшись до площади Независимости, он поворачивает в сторону улицы Балкарсе, пересекает площадь по диагонали и, не обращая внимания, куда несут его ноги, по Авенида-де-Майо доходит до здания Конгресса. Здесь у города совсем иной облик: взгляду Молины открывается великолепие кафе «Тортони», освещенного лучами солнца, которые падают сквозь застекленную крышу и придают всему зданию вид собора. Обитатели этих кварталов встречают утро беззаботно, сидя за мраморными столиками, перебрасываясь фразами, каждой из которых предшествует обязательное «знаете ли, доктор», а курение сигарет марки «BIS», скатанных вручную и набитых турецким табаком, позволяет им чувствовать себя настоящими султанами. И вот, глядя на эти блестящие туфли, на эти костюмы из кашемира, на эти шелковые рубашки, Хуан Молина не может удержаться и невольно сопоставляет их со своими разбитыми ботинками, с постыдными шерстяными штанишками до колен, со своим свитером, рукава которого Молине уже коротковаты. Неожиданно у него возникает желание вернуться в свой квартал, но стоит мальчику подумать об отце, который теперь ищет его на улицах Ла-Боки, как пропадает всякая охота возвращаться. Молина отправляется дальше, мимо «Тортони», напевая про себя «Пай-мальчика».