Давид Гроссман - Будь мне ножом
Я.
Кстати, не старайся вспомнить, кто из всех тех, кто окружал тебя в тот вечер, был я, это совсем неважно, ты меня вообще не заметила. Если ты настаиваешь — невысокий (может даже ниже тебя, надеюсь, тебя это не волнует, словам это не помеха), очень худой, — не слишком много материала затратили на меня при создании и, возможно, не много мысли. Не совсем Адонис, скажу я тебе, то есть: не без уродства. Теперь вспомнила? Грустноватая физиономия и спутанная светлая борода? Бесцельно и безостановочно расхаживает между компаниями, не примыкая ни к одной из них… Помнишь такого? Этакий гибрид хмурого марабу с евреем? Короче: не трать зря силы, ни за что не вспомнишь, потому что тут нечего было забывать.
28 апреляТебе меня не жаль, а?
Никаких скидок.
Что ж такого, если я становлюсь немного подростком, когда пишу тебе? Я и подросток, и совершенный младенец, и старик, и заново родившийся, во мне так много времён, когда я тебе пишу. Вот если бы ты тоже поделилась тем пламенем, которое ты позволяла себе иногда (только иногда? в самом деле?), когда была в этом ужасном подростковом возрасте. Но, если невозможно было пройти сквозь тёмный тоннель тех лет без небольшого «самовоспламенения», почему же ты и сегодня так сдержана в своих горениях, Яир-оптовик всё скупит, весь товар термического рынка. Видишь ли, то место, в которое я хочу нас привести, ещё не обладает достаточной устойчивостью и жизненностью. Если я удаляюсь от него и смотрю на него со стороны, оно остывает, а когда ты выражаешь сомнение в нём хотя бы одним замечанием, оно тут же замерзает. Думаешь, так просто превращать ничто в нечто?
Со вчерашнего дня я пытаюсь понять, что с тобой произошло между предыдущим письмом и этим. Какой посторонний голос ты услышала? (Это Анна, да? Ты ей рассказала. Я уверен, что у тебя нет более близкого человека, чем она. Уж она-то сделала из меня посмешище…)
А иначе чем объяснить, что ты вдруг снова отстранилась и потребовала с несвойственной тебе холодностью, раздражённо поджав губы, чтобы я, наконец, рассказал о себе, о себе реальном.
Я надеялся, что мы это уже прошли, что ты поняла, что для нас это не важно, да и кому вообще это интересно? И какая разница, есть ли Яир Винд в телефонной книге? Его в этой книге нет! «Зримый»? Я же тебе говорил, что ты меня даже не видела в тот вечер, я стоял в «слепой» точке твоего взгляда. Загляни туда и увидишь, как я машу тебе оттуда двумя руками, из самой середины твоей слепой точки, напиши о своей слепой точке, Мирьям, пожалуйста…
Ты заметила, что я даже не пытаюсь оспаривать твои ощущения: пока я не начал тебе писать, всё так и было — это моё точное описание, всех симптомов болезни. Даже «беглость речи», которая всегда кажется тебе подозрительно скользкой… Думаю, я знаю, что ты имеешь в виду. Мне также не чужда твоя боязнь, что я способен вот так, почти не отдавая себе отчёта, доверить совершенно чужим людям свои трогательные слабости, «странная и обескураживающая уловка, попытка очаровать», — говоришь ты, как будто речь на самом деле идёт не о жизненно важном…
Я читаю эти категоричные определения и думаю: «Она хладнокровно анализирует меня, как будто я никогда не волновал её, или я волную её, как будто она не обладает способностью к объективному анализу. Так кто же она?»
Я не собираюсь звонить тебе домой, спасибо, и меня таки озадачило бурное возмущение, которым ты встретила моё невинное предложение прошлой недели, чтобы ты выбрала своим близким имена, какие захочешь, «…у них есть настоящие имена…» (я знаю), и ты не собираешься «…выдумывать их заново ради меня…» (разумеется). И почему я не способен поверить, что можно просто, естественно и не скрываясь объединить двух людей. Я был уверен, что в конце этой лавины ты навсегда захлопнешь перед моим носом это письмо, а ты, наоборот, даёшь мне свой домашний номер?!
Я не позвоню не только из соображений «конспирации» (кто-то может оказаться дома и услышать), но, главным образом, потому, что даже голос слишком реален для иллюзии, которую я хочу создать только из написанного нами; а голос может проткнуть её, и тогда вся реальность устремится внутрь — детали и цифры, молекулы жизни маленькие и потные, «явления» в одном ряду с «давлением» — в одно мгновение вся эта круговерть мощной волной устремится внутрь, погасив каждую искорку, как ты не хочешь этого понять?!
Ты ведь даже в пяти строках не способна притворяться: отгородилась неприятием и логикой — дескать, пока я увлечён этой детской игрой в шпионов или этой сумасшедшей идеей «гильотины», которая неожиданно опустится на нас через несколько месяцев, ты не в состоянии поверить даже моим «честным и волнующим» рассказам, а с другой стороны ты не в состоянии вынести того, что мои иллюзии постепенно загоняют тебя в угол, превращая тебя в человека замкнутого, критичного и холодного. Голосом учительницы с узлом на затылке ты сообщаешь мне ещё не менее пяти твоих чопорных «я не в состоянии», но вдруг твои губы дрогнули, и у тебя вырвалось незаметное, но совершенно иное «я не…» — «ты уже мог заметить, как мне кажется, что я не боюсь настоящего жара в отношениях и чувствах, напротив, напротив…»
Всякий раз, как я дохожу до этого торопливого и случайного «я не», моё сердце тает от удовольствия (будто ты при мне скатывающим движением сняла шёлковый чулок).
Ответь, только сразу и честно: я ошибся? Ошибся в тебе? Вот сейчас, например, опять поднимается серая волна, заполняя полость живота, — а вдруг я и впрямь ошибся и, в сущности, мучаю тебя?! Ведь тот, кто не настроен на звук тончайшей струны, извлекаемый мною моими же письмами, услышит только скрип и жестяной скрежет почтового ящика или бюрократию мелкого флирта, которую я перед тобой раскрыл, и эту конспирацию, несомненно вызвавшую у тебя отвращение.
Конечно же, я думал пропустить её или хотя бы смягчить, но потом оставил, ты же знаешь, что я хочу, чтобы ты всё узнала обо мне, узнала во всей наготе, в мелких расчётах и жалких страхах, в глупости, стыде и позоре. Почему бы и нет, «позор» — это тоже я. Он тоже хочет быть отданным тебе, как и моя гордость, так же сильно хочет, ему это необходимо.
Знаешь, иногда, когда я пишу тебе, у меня бывает странное ощущение — совершенно физическое — будто прежде, чем я смогу заговорить с тобой по-настоящему, я должен увидеть, как все мои слова уходят от меня длинной строкой и приходят к тебе, чтобы сдаться.
Это слово, «позор» — я никогда раньше не писал его. Теперь оно здесь, оно пахнет старыми стоптанными тапочками (в сущности, оно пахнет домом).
Вот, точно из-за такой минуты…
Я в отчаянии вижу, как ты снова хватаешься за соломинку чистой логики, которая, несомненно, полезна в жизни, но мы не в жизни, Мирьям! Этот секрет я уже месяц шепчу тебе на ухо: мы оба не в жизни! То есть, мы не там, где правят обычные законы человеческих отношений и уж, конечно, не обычная закономерность отношений между мужчинами и женщинами. Так, где же мы, всё-таки? Какое мне дело, где, зачем давать этому имя, всё равно это будут их имена, чужеродные имена, а с тобой я хочу другой «законности», которую мы сами установим, говоря на нашем языке, рассказывая наши истории и веря в них всем сердцем, ибо, если у нас не будет такого личного места, где воплотится вся наша вера, (хотя бы в письмах), то — наша жизнь — не жизнь; или того хуже: наша жизнь — всего лишь жизнь… Ты согласна?
Я. В.
7 маяНу, наконец-то.
Я уж было отчаялся.
Жаль только, что мы больше месяца потратили впустую, но ты права, не только «потратили», и мы ни от чего не откажемся и ни о чём не пожалеем, но сейчас (с опозданием, конечно) я содрогаюсь от своего эгоцентризма. Я даже не подумал, от чего ты должна отказаться, чтобы сблизиться со мной и довериться мне на моих условиях; я так «воспылал» к тебе, что был уверен, что всё смогу расплавить: логику, жизненные обстоятельства, даже нашу общую индивидуальность… Это просто чудо, Мирьям, только сейчас до меня дошло, какое это чудо, что ты, наконец, решилась (волевое решение, с губами и подбородком!) выбросить в самую глубокую яму в полях Бейт-Заита все логичные (безусловно!) аргументы и всё-таки прийти, и всё-таки отдать свою душу мне в руки.
Незнакомые тебе руки… Дрожащие сейчас от груза ответственности…
Как мне отблагодарить этого таинственного друга, который несколькими словами обратил ко мне твоё сердце. Но что именно он сказал тебе обо мне, и кто он? «Человек, лишённый век», и больше никаких объяснений. Ничего, всё нормально. Я привыкаю к твоей туманной речи — ты, очевидно, уверена, что я понимаю её, или же тебе всё равно, и ты позволяешь себе «свободу болтовни». Тогда я знаю, что твоя душа расслабилась в моих руках, и ты говоришь сама с собой, будто грезишь, в полусне…