Давид Гроссман - Будь мне ножом
Почему полицейский в твоём сне потребовал, чтобы ты подала на меня жалобу за письма с угрозами?
(И как ты сразу вернула меня к жизни, сказав этому идиоту, который лезет не в свои дела, что угрозы в этих письмах, по-твоему, адресованы мне, и, может быть, именно поэтому, ты осталась.)
А в лесу я танцевал. Если бы я мог сейчас, в эти годы, так танцевать… Танцевал, потому что во мне чудом не возникло сомнение, эта холодная волна рассудочности, то есть — возникло, конечно возникло, у меня механизм действует без сбоев, и доза яда вбрасывается в кровь из некоего мешочка сразу, как только сердце расширяется от чего-нибудь, но из-за этого я в тот раз ещё больше танцевал, не знаю, почему, может быть чувствовал, что я наконец-то делаю правильную ошибку. И, хотя Майя уже вернулась в машину, я никак не мог перестать бегать между деревьями и танцевать, и в своей наготе я до слёз резко ощущал запах сосен, и звуки вокруг, птиц, и отдалённый лай, и стрекот насекомых, я вдыхал запах земли и расщелин в скале, пепла костра, оставшегося с лета, и чувствовал себя так, будто отслоилась огромная катаракта, покрывавшая меня всего, и лишь падая от усталости, я собрал, наконец, одежду и вернулся к машине. Бледная, не глядя на меня, она попросила, чтобы я оделся, потому что могут появиться люди, и будет лучше если мы немедленно вернёмся домой, потому что её родители ждут нас к завтраку. Её голос вдруг сорвался, и она разрыдалась, и я тоже начал подвывать, я понял, что это конец нашей молодой любви, и подумал, что не выдержу разлуки с ней, потому что никогда никого не любил так просто, радостно и здорово, как любил её, и вот, как всегда, в самом начале я всё испортил, раскрыв себя.
Мы сидели в машине, каждый сам по себе, и рыдали, она одетая, а я голый, и плача мы придвинулись друг к другу, обнялись и рассмеялись. Я начал одеваться, и она мне помогала, надевала на меня одну вещь за другой, застёгивала пуговицы, закатывала рукава, а я всё время целовал и слизывал её слёзы, потому что до меня начало доходить, что она плачет обо мне, но не уходит, оплакивает меня и остаётся, и моё сердце рвалось от благодарности, и я уже знал, что никогда в жизни не причиню ей горя, и я решил, что буду всегда защищать её от себя, ведь она же не может остаться без защиты в этом мире, где есть я. Она смеялась сквозь слёзы и говорила почти то же самое, — что я просто обязан с этой минуты остаться с ней навсегда, чтобы защитить её от меня, и в этой полу-шутке была глубокая правда и фатальная логика двоих, «пары», а ты же знаешь, что такая логика если и проявляется у супругов, то только после долгой совместной жизни (я видел мужчину, с которым ты стояла!), но нам удалось заглянуть в неё в самом начале.
Подумать только, сколько лет я не вспоминал о той минуте. Я всегда избегал думать о том своём танце, да и всё остальное стёрлось вместе с ним. Словно мы — обычные испуганные детишки — были предупреждены о чём-то в соответствии с законом, заключая некий сложный жизненный договор… Вспоминая сейчас, я поражаюсь, как в одну секунду мы направили наши взгляды таким образом, что, начиная с той минуты, они всегда — под правильным углом, необходимым, чтобы любой ценой обеспечить победу нашей любви, и цену эту мы установили, и больше не говорили об этом никогда; как можно вдруг просто так об этом заговорить, скажи пожалуйста.
Скажи мне.
Я не должен был тебе об этом рассказывать, правда? Какое тебе дело до семейной жизни человека, которого ты даже не видела. Я уже чувствую холод ошибки. Снова ошибка шута, так это наверно выглядит в твоих глазах: человек бросает в воздух всё, что у него есть, и всё, конечно, рассыпается вокруг него по земле. Ничего, люди любят шутов, так меня учила пара выдающихся воспитателей (но всё же попробуй представить меня, скажем, человеком с огромным ожогом на лице, который решился войти в комнату, полную людей). Может быть, ты думаешь, что мне нужно было немного подождать с этой историей, подождать, пока мы познакомимся поближе? Я тоже так думаю, но с тобой я поступаю не по своему уму, а по своему безумию, и я не хочу ждать, потому что наше с тобой время — иное, оно как шар, и каждая точка на нём одинаково приближена к центру. Если я смутил тебя, прощения не прошу — у нас не салонный разговор. С тобой зачеркнуть — значит убить, ничего из сказанного здесь я не планировал заранее и не зачеркну!
16–17 апреляНе могу спать. Если бы я мог знать, что ты почувствуешь, получив утреннее письмо, будешь ли продолжать писать мне после него… Почти уверен, что нет. Ты подумаешь, что грубо с моей стороны рассказывать тебе такое о своей жизни. Но я всё равно рад, что отправил это письмо. Со всем, над чем я сам целый день глумился. Ты права, в сущности я ищу спутника для воображаемой поездки, но ты ошибаешься, полагая, что я нуждаюсь в ненастоящем спутнике. Как раз наоборот: я нуждаюсь в настоящем спутнике для воображаемой поездки. Когда я это пишу, мое сердце бьётся совершенно ощутимо. И вообще, всё чаще и чаще я ощущаю сердцебиение именно тогда, когда воображаю. Вот… опять бьётся.
Знаешь, есть такая птичка — «зимородок»? Если прикоснуться к её грудке, её сердце перестаёт биться, и она умирает. Малейшее неосторожное движение может вызвать воздушный толчок в её сердце, и оно просто перестанет биться. Если бы я мог купить себе такого зимородка. А лучше двух. Нет, стаю зимородков… Я бы дал им полетать над тем, что я тебе пишу. Пусть они будут живыми датчиками лжи, как канарейки, которые обнаруживали утечку газа в шахтах. Представь себе: одно лживое, неточное, грубое или просто равнодушное слово — и на страницу падает мёртвая птичка. Увидишь, как я тогда буду писать! Кстати, забыл тебе сказать, ты обидела меня, подумав, что я тебя с кем-то спутал в тот вечер. И ещё больше меня обидело то, что тебе трудно решить, что лучше, спутал я тебя с кем-то или нет.
Но знаешь, когда мне было больнее всего? Когда ты описала мне себя, чтобы я убедился, но при этом сжала себя в одно единственное предложение, да ещё в скобках.
(«Довольно высокая, волосы длинные, вьющиеся и непокорные, очки…»). Если это так, если ты действительно чувствуешь себя в скобках, то дай же и мне втиснуться в них, и пусть весь мир останется снаружи. Мы вынесем мир за скобки, и пусть он умножает нас внутри.
Я.
P.S. И всё-таки, хоть и не клеится у нас с тобой, с самого начала не заладилось, я должен тебе рассказать, как у меня расширяются зрачки, когда я вижу твоё слово в других местах, даже когда натыкаюсь на него в газете или рекламе… Ведь есть слова настолько твои, словно отпечатки твоей души, а у всех остальных людей они кажутся мне просто «частями речи» обыденного языка, не более того. До тебя я и не представлял, что встреча с чьим-то словом может волновать так же, как первое соприкосновение с телом и запахом, гладью кожи, волосами и родинками. У тебя тоже так?
21 апреляКак же мне устроить нашу встречу? Тебя со мной как свести? Пришло от тебя письмо, вот оно на столе. Мертвенно-бледное. Белый цвет отражает все лучи света, верно? Сейчас я его открою. Позволь мне насладиться сомнением, слегка рассеять «цвет» оптимизма… Я уже говорил тебе, что всё время вижу нас утопающими в зелени? Снова и снова всё зеленеет, когда я думаю о тебе. Большая, обширная зелень. Может быть, бесконечно широкое брюхо моря, может, густой европейский лес, может, просто большая поляна (мне следовало тебя предупредить, обычно мои мечты заканчиваются на уровне травы). Ты сидишь на траве и читаешь книгу, а я, допустим, газету. Расстояние между нами огромно, большая поляна и двое чужих на ней. Как привести их друг другу в объятия сразу, минуя все промежуточные этапы, без декламирования фраз, которые миллионы мужчин и женщин до них уже лишили вкуса?
На ощупь — один лист, не больше. Я хотел попробовать написать себе, в качестве подготовки, то, что там написано, но ты запретила мне решать за тебя, что ты думаешь и что чувствуешь. Пожалуй, я всё же запишу одно видение, которое повторяется вот уже несколько дней, видение о нас двоих, интересно, что ты об этом скажешь. Такой снимок, наивный и простоватый: я и ты, мы погружены в чтение, но, поскольку только мы одни там, на траве, каждый из нас остро ощущает присутствие второго. Я, как обычно, в джинсах, на тебе просторное чёрное платье, льнущее ко всей твоей фигуре, а на нём яркие звёзды и луны, и, если я не ошибаюсь, был ещё тонкий зелёный шарф, невесомо покрывающий твои плечи. Такой я тебя увидел на встрече выпускников (Шарф? Или длинная шёлковая косынка? Мне важна каждая деталь). «Единственное воспоминание, унесённое моим взором, — её зелёная накидка», — так впервые встретил обольститель Корделию из «Дневника обольстителя»[2], возможно, из-за шарфа и возникла у меня вся эта зелень?
Зелень, вмиг потухшая под огромным серым свитером твоего мужа, который он набросил тебе на плечи, когда тебя стало знобить, помнишь? А я отчётливо помню резкое и властное движение с его стороны, которое привело меня в ужас, когда я смотрел на тебя, когда до меня ещё не дошло, как я на тебя смотрю. А он, тот «он», от которого ты ни в коем случае не собираешься скрывать нашу связь, именно потому, что ему не придёт в голову выяснять, чем ты занимаешься и с кем — вдруг, с высоты своего гигантского роста накинул на тебя свитер, как накидывают лассо на убегающего жеребёнка…