Стивен Фрай - Теннисные мячики небес
Слово «шик» долой. Никогда не произноси.
Но ведь показались. Показались шиком. Вот в чем загвоздка. То, что людям кажется фешенебельным, весьма далеко от того, чем в действительности является Эшли. Ты можешь считать, что серебряные столовые ножи для рыбы – это черт знает какой высший класс, однако никакие ножи для рыбы никакого отношения к настоящему классу не имеют. С таким же успехом можно обернуть их в салфеточки и затем проститься со всякими надеждами на место в приличном обществе.
Однако речь не о месте в приличном обществе. Речь о боли.
Послушай, некоторые мужчины, взрослея, проникаются ощущением, что попали не в то тело, так? Что внутри них сидит женщина.
Разве не может случиться, что некоторые, взрослея, оказываются патрициями, заточенными в тела плебеев? Знающими, просто знающими, что они родились не в том слое общества.
Однако речь не о классе. Речь о голоде.
Да, но, Эшли, бедный простофиля, неужели ты действительно веришь, будто тебя примут в их мир? Или тебе не известно, что попасть в этот мир можно, только родившись в нем?
Как все это несправедливо! Человек может, если захочет, стать американцем. Может стать евреем. Может, подобно Лесли Говарду, стать не просто англичанином, но олицетворением Англии. Он может стать лондонцем, мусульманином, женщиной, мужчиной, даже русским. Но он не может стать… стать… чуть не написал «джентльменом». Да, но правильное ли это слово? Аристократом, шишкой, денди из частной школы… одним, из них. Ты не можешь стать одним из них, даже если в самой глуби своей ощущаешь себя одним из них, даже если знаешь своим сокровеннейшим «я», что таково твое право, твоя судьба, твоя потребность и твой долг. Даже если знаешь, что ты лучше них. И это правда. Ты сыграл бы эту роль с гораздо большим изяществом. Сыграл бы с непринужденностью, опровергающей всякую мысль о том, что ты вообще играешь что бы то ни было, если это не слишком затейливо сказано. Сыграл бы естественно, без усилий, с само-собой-разумеющимся выражением. Но тебе отказали в такой возможности, и все из-за ужасной ошибки, какой стало твое появление на свет.
Бросок На Север – вот еще один гвоздь в крышке твоего гроба. Еще одна составляющая Ужасной Ошибки. Папаша твой умер, а мамаша получила место учительницы в Манчестере, в школе для глухонемых. Папаша был офицером. Офицером ВВС, как тебе ни горько в этом признаться, не какого-нибудь шикарного армейского полка. Летать он никогда не летал, так что романтикой тут и не пахло. Но хоть офицер, и на том спасибо. Будь честен, в ВВС ему пришлось вступить простым рядовым. Настоящего офицерского класса в нем не было. Ему пришлось попотеть, чтобы пробиться в офицеры, и, господи, как же тебя это злит, верно? Потом он умер – осложнения на почве диабета, довольно буржуазной, чтобы не сказать пролетарской, болезни, – и ты, мама и твоя сестра Карина перебрались на север. (Карина! Карина, господи ты мой боже! Ну что это за имя? Скажи, что дочь герцога Норфолкского зовут Кариной, никто и не поморщится. А вот между фразами «Знакомы ли вы с леди Кариной Фицалан-Говард?» и «Это Карина Гарленд» – дистанция огромного размера.) Ты покинул старый Харроу, лишился близости к ним, к их фракам, цилиндрам, блейзерам и канотье. Тебе было двенадцать. Мало-помалу к тебе начал липнуть северный выговор. Не слишком явственный, так, самая малость, но твой чувствительный, внимательный слух он резал примерно так же, как бросается в глаза волчья пасть. Ты начал произносить «One» и «None» [13] так, словно они рифмуются с «Shone» и «Gone», а не с «Shun» и «Gun» [14] , ты смягчал «g» в «Ringing» и «Singing» [15] . В школе ты рифмовал даже «Mud» с «Good» и «Grass» с «Lass» [16] . И правильно делал, потому что иначе тебя просто били бы как неженку с юга, но часть этой лингвистической грязи ты притаскивал с собою домой. Впрочем, мамаша ничего не замечала.
А потом настал тот день.
В тот день она пригласила к вам на чай кое-кого из своих глухих учеников. После их ухода ты сказал: боже милостивый, они даже жестикулируют с манчестерским акцентом. Это ты пошутить хотел. Мама взвилась и обозвала тебя снобом. Она впервые открыто произнесла это слово. Оно повисло в воздухе, и ощущение от него было примерно такое же, как если бы кто-то пукнул в тихом кафе. Я притворился, будто не услышал его, но оба мы понимали – чему-то пришел конец, потому что оба поперхнулись и покраснели. Я принялся возиться со шнурками моих ботинок, а ее внимание целиком поглотила крышка чайника.
Вот тогда я и начал писать все это и… ага, я перешел к рассказу от первого лица. Я написал «я».
Ладно, неважно, все это вскоре станет прошлым. Внимание, я вот-вот присоединюсь к ним. И они ничем не смогут мне помешать. Я умнее их, храбрее и лучше. Я готов к любому экзамену, им не удастся мне отказать.
Но я должен быть готовым к тому, чтобы еще учиться и учиться. Образование, вот что идет в счет. Знание жизни, если вы простите мне эту расхожую фразу. Я добавлю к своей фамилии девичью фамилию матери. Почему бы и нет? Они делали это столетиями. Я буду Барсон-Гарленд. По-моему, звучит неплохо. Черт возьми, я бы заделался и трехстволкой. Барсон-Барсон-Гарленд, как вам такое? Небольшой перебор, по-моему. Но Барсон-Гарленд – неплохо. Смягчает Эшли, делает это имя почти сносным.
Но прежде всего – выговор. Когда я поступлю, выговор у меня уже будет, так что они ни о чем не догадаются. Я уже выписал себе – для упражнения:
Не говори «good», говори «gid» [17] .
Не говори «post», говори «paste» [18] .
Не говори «real», говори «mil» [19] .
Не говори «go, говори «gay» [20] .
Не говори…
Стукнула наружная дверь кабинета биологии, и Нед, подняв глаза, увидел за стеклом внутренней двери голову Эшли. Нед захлопнул дневник, торопливо затолкал его обратно в сумку и, плотно прижав кулаки к щекам, тут же сгорбился над учебником по биологии клеток, так что густые волосы его свесились на лицо, точно плотный шелковый занавес.
В этой позе напряженного внимания он и пребывал, когда рядом с ним уселся Барсон-Гарленд. Нед оторвал глаза от учебника и улыбнулся. Он надеялся, что прижатые к лицу кулаки объяснят, отчего он так раскраснелся.
– Ну, что там? – прошептал он.
– Ничего особенного, – ответил Барсон-Гарленд. – Директор хочет, чтобы я произнес речь в Актовый день.
– Черт возьми, Эш! Это же здорово.
– Да ну, ерунда… ерунда.
«Ерунда» прозвучала у Барсон-Гарленда как «еранда»; он сразу поправился, а Нед постарался сделать вид, будто ничего не заметил. Полчаса назад он и не заметил бы. Во внезапном приливе теплых, дружеских чувств он опустил руку на плечо Эшли.
– Я чертовски горд за тебя, Эш. Всегда знал, что ты гений.
Послышался высокий, брюзгливый голос доктора Сьюэлла:
– Если вы уже усвоили всю информацию, Маддстоун, и вам нечем заняться, кроме болтовни, вы, несомненно, сможете выйти к доске и отметить на этом рисунке хлоропласт.
– Так точно, сэр. – Нед вздохнул и, направляясь к доске, обернулся, чтобы послать Барсон-Гарленду сокрушенную улыбку.
Барсон-Гарленд не улыбался. Он смотрел на высушенный, плоский стебель четырехлистного клевера, лежащий на табурете Неда Маддстоуна. Тот самый стебель, что провел три мирных года между страницами его дневника.
Кто-то с силой ударил в дверь комнаты Руфуса Кейда. После двадцати секунд паники и сквернословия Кейд плюхнулся в кресло, в бешеной спешке окинул взглядом комнату – все чисто – и тоном, в котором, как он надеялся, спокойствие мешалось со скукой, крикнул:
– Войдите!
В дверном проеме показалось сардоническое лицо Эшли Барсон-Гарленда.
– А, это ты.
– И никто иной.
Эшли уселся, с удовлетворенным презрением наблюдая за тем, как Кейд, наполовину вывалившись из окна, выплевывает мятные леденцы, – ни дать ни взять, пассажир, блюющий через бортовые поручни парома.
– Чарующий аромат лаванды, казалось, наполнил комнату, – сообщил Эшли. В благожелательном удивлении приподняв брови, он взял со стола баллончик аэрозольного освежителя воздуха и осмотрел его.
Кейд, так и не разогнувшийся, шарил в цветочной клумбе под окном.
– Мог бы и сказать, что это ты.
– И лишить себя наслаждения присутствовать при этой пантомиме?
– Очень смешно… – Кейд выпрямился, держа в пальцах помятый, умело свернутый косячок и стряхивая с него кусочки сухих листьев.