Салчак Тока - Слово арата
За юртой, на том месте, где кололи дрова, я нащепал лучин и нарубил сучьев для костра. Когда в юрте разгорелся огонь и хозяйка ушла, я подсел к очагу, растопырив подол чтобы побольше захватить идущего снизу тепла.
Понемногу стали собираться работники. Первыми вернулись табунщики — невесело, понурив головы. Так дерево опускает ветви в воду в пору большого разлива. Хотя мать сказала, что охота поутру верней, но утро не принесло удачи ни нам, ни остальным обитателям юрты. Как волки ночью, так днем рыщут среди людей хозяева аала. Я вспоминал прошедшую ночь: хорошо было в юрте, спокойно, хотя в степи завывали волки; так уютно было среди честных табунщиков, на коленях матери, когда угли в костре еще не остыли и в дымоход светили звезды.
Тостай утешал младшего табунщика, у которого волки задрали жеребенка.
— Без времени чего скулить? Не видав воды, к чему снимать идики! Хелин, может, простит.
Но разве Хелин простит? Приказчик уже пожаловался ему на табунщика. Хелин вошел тихо и молча стал греть ноги у огня, подымая к очагу то одну, то другую.
Потом заорал:
— Черепахи! Падаль! Мое добро этак стеречь — разживляйся, мол, зверь и птица!
Под конец он сказал:
— Мой жеребенок не просто бегун, он — иноходец, лучший был в табуне. Сейчас же выкладывайте за него полную цену, не то еще зиму в табунщиках проходите — за выкуп!
Хелин ушел, никого не побив: видно, боялся мужчин. Все молчали. Старый табунщик сокрушенно заговорил:
— Из какой чащобы выскочит волк? С какого края степи он пробежит? Где задерет жеребенка — кто это может знать? Беда с ними! Через этих синеглазых [9] я задолжал хозяину вперед за пять зим — даром хожу за табуном.
Тот день был грустнее всего для матери и Албанчи. Ведь они были новичками среди работниц Тожу-Хелина. На моих глазах их наказали по одному разу. А что было без меня? Матери попало от жены Хелина за то, что она пошла меня проведать, не закончив нашивку узорчатой тесьмы на голенища, и вынесла на воздух байские идики. Сестре досталось от самого Хелина за то, что хитрый приказчик заставил ее погрузить на сани сырой лес, а сам на своем быке возил сухостой.
Сестра вернулась из тайги. Раскрасневшаяся и счастливая тем, что мы снова свиделись, она протянула к себе мою голову и крепко поцеловала. Тожу-Хелина мы не заметили. Он вобрал руку в рукав и пустым его концом хлестнул Албанчи по голове. Вслед за тем он прихватил поднявшиеся над ее грудью складки халата и закричал, дыша ей в лицо:
— Думаешь, я слепой: не вижу, где дерево, где водяная коряга? Быка заморила, пучеглазая! Ты мне заплатишь!
Я старался изо всех сил напугать Хелина моим плачем и в то же время призвать на помощь нашу мать и Тостая. Понятно, я не очень следил, как хлещет рукав Хелина, но зато я хорошо испробовал вместе с сестрой, как кусаются и обжигают лицо галуны на его обшлаге.
Когда все опять собрались к юрте, Тостай сказал матери:
— Ты, бабка, отсюда пошла бы, лучше будет. У тебя есть свои колья и свои дети. Наше дело другое: нет у нас своего аала, вот и приходится так — ходить по чужим… А там поглядим, что будет.
Мать молча докурила трубку и, выбив из нее пепел о носок идика, вышла из юрты.
Старый табунщик погладил меня по голове и спросил, обращаясь ко всем:
— Почему судьба от хороших людей бежит, а плохим несет подарки?
— Кому какая судьба, — возразила пожилая женщина, у которой халат был надет лишь на левую руку и левое плечо, чтобы удобнее было работать над очагом [10]. — Тожу-Хелин тоже свою судьбу в судуре [11] ищет.
— Неправда это, — сказал Тостай, очертив трубкой большую дугу в направлении юрты Хелина. — Неправда это, — повторил он, — неправда, ему всегда хорошая судьба будет: она не дура — таскаться по черным юртам. А плохую судьбу — ту непременно пошлют нам.
Мы пошли назад нехожеными снегами, высматривая наши вчерашние следы. Я бежал впереди, бороздя палкой снег. Я завидовал Кангый и Пежендею, которые без меня, наверное, что-нибудь придумали и, может быть, сейчас на самодельных санях катают Сюрюнму с холма или, уложив ее спать, сами сидят в санях, а Черликпен катает их по льду так же важно, как подвозит из лесу вязанки сучьев и щепок. Когда же ему скажут бежать быстрее и назовут по имени, он завизжит и рванет так, что постромки у саней не выдержат. Тогда Черликпен, оставив своих седоков на реке, будет носиться по снежным волнам, утопая в них и снова взлетая на гребни, и не угомонится, пока его не перехитрят, спрятавшись за сугроб, и не уцепятся в четыре руки за упряжь.
Глава 7
Опять зима
Вспоминаю одну осень. Едва ли когда было еще такое лютое время в наших краях. На кочевья вдоль Каа-Хема и его притоков налетела рябая оспа. Как звонкая коса рядами укладывает стебли травы, так она выкашивала детей и взрослых. Беднота вымирала целыми арбанами и сумонами [12].
Самый страшный мор напал на тоджинских оленеводов, что жили, как и мы, в берестяных и лиственничных чумах. Теперь от чумов остались только полусгнившие колья, все оленеводы вымерли. Олени их одичали и ушли в тайгу. Мор прошел с косой и по долине Мерген. Баи оставляли умирать заболевших работников и вместе со здоровыми откочевывали в другие места. Стойбища на Мерген опустели. Только наш рваный чум остался стоять у воды. Рядом паслись три козы.
Эхо далеко перекатывалось по хребтам и горным рощам, когда лаял Черликпен. Мать ходила в раздумье. Потом она собрала нас и, обращаясь ко мне, сказала:
— Возьми этот мешок из-под саранки [13], а вы двое понесете берестяное корыто.
Эти слова мать произнесла очень строго, почти с укором, и сразу вышла. Но мы ведь знали, что она нас очень любит. Не зная, куда и зачем, мы семенили вслед за матерью. Она все ускоряла шаг и, оглядываясь, ворчала:
— Опять отстали! Бегите живей.
Мы так отощали и отвыкли ходить, сидя целыми днями у входа в чум, пока мать, странствовала, что спотыкались и отставали от матери, хотя мешок и корыто были пустыми. А ей что! Она исходила столько земли! Никто, пожалуй, не шагал быстрее, чем она.
Мы пришли на жнивье. Снопы с него, видимо, увезены были недавно. Мать обернулась к нам:
— Видите на земле колосья? Собирайте, как я.
С этими словами она склонилась над сжатой полосой. Ее руки проворно опускались к земле и подымались. Звук, который издавали тяжелые зерна, стуча по дну берестяного корыта, напоминали мне шум града во время грозы, когда сидишь в чуме. Мы тоже потянулись к колосьям, собирали их в подолы и ссыпали в мешок и корыто. Немало колосьев растерли мы на ладонях и тут же полакомились зерном. По жнивью прохаживались дрофы, налетевшие с предгорья. Они видели, что в руках у нас нет ничего опасного, и спокойно подчищали на стерне колоски. Солнце зашло, и дрофы улетели, а мы все еще ходили по полю.
Когда дома мы колосья обмолотили и зерно провеяли, его оказалось не так много. Пока мать веяла, мы набрали хворосту и поставили на огонь чугунную чашу. Сестра Албании насыпала зерно в чашу и сказала Кангый:
— Поджарь, только, смотри, не пережги.
Через минуту Кангый сняла с очага чашу ухватом и высыпала зерна в берестяное корытце. Из него густо шел пар, а мы уже загребали руками румяные зерна и, перекидывая с ладони на ладонь, дули на них и насыпали в рот. Мать задумалась. Грустно, грустно посмотрела она на меня.
— Подойди, сын.
Она обхватила мою голову, прижала к груди, гладила, целовала. Потом она опять задумалась и посмотрела на дырявые стены чума.
— Холодно в тайге, и глаза у богатых людей холодные. Опять пойду к ним пасти скот и мять кожи. Сама прокормлюсь, а что будет с вами? Смогу ли я в эту зиму спасти вас?
Мать вся затряслась. Глядя на нее, мы захлебнулись в плаче.
Проезжающие тужуметы [14], наверное, шутили: «С голодухи завыли на реке волчата вместе с волчицей».
Было уже совсем темно, когда мы, свернувшись в комочки, натянули на себя все, что могло согреть нас, и сразу заснули.
Но скоро я проснулся. Снег набился в чум через щели и дымовое отверстие. Вьюга так трепала бересту, что настил еле держался. Много кусков бересты уже унесла и далеко разбросала метель. Несколько жердей вырвало и свалило набок. Мороз стал злее. Я еще больше сжался в постели.
Я видел во сне много лакомых кушаний: мясо, сыр, просо. Чего я только не ел в ту ночь! Когда проснулся, уже светила заря. Вскочил, рассказываю сон. Пежендей поднял на меня большие глаза.
— Эх, было бы здорово, если бы твой сон разделить на всех, мой младший брат!
Я огляделся: худа девались мать и сестра Албанчи? Выбежал из чума — на берегу Мерген их тоже нет. Не знаю, сколько раз за это время можно было вскипятить и напиться горячей воды, но оно казалось длиннее всей жизни: так долго не было матери.