Оксана Даровская - Браво Берте
– Что вы! Напротив, после подобных слов приходится сожалеть, что перед вами лишь чтец, а не автор. Удивительно другое: как вы с ходу запомнили строфу?
– Это у меня профессиональное. Многолетняя театральная закалка. А по поводу «лишь чтеца» скажу: суметь передать то, что выстрадал поэт, не менее важно, чем непосредственно выстрадать. Меня, признаться, всегда удручало, как читали свои стихи Вознесенский, Ахмадулина, не говоря уже о Бродском. Я скрепя сердце выносила их надрывные выкрики или заунывные невнятные псалмы. Зато как звучали те же стихи в исполнении профессиональных чтецов и актеров! Не всех, конечно, Зиновия Гердта, к примеру. Из поэтов же, кого я слышала живьем, пожалуй, только Роберт неплохо справлялся с задачей, хотя картавил и заикался. А теперь хочу вас кое о чем спросить.
– Я весь внимание, – подтянулся Дмитрий Валентинович.
– Поведайте, что держит вас на плаву, не давая упасть на колени, когда практически все позади?
Он задумался.
– Знаете… у нас с женой была необыкновенная любовь. Как говорят, любовь длиною в жизнь. А когда испытываешь подобное чувство, кажется, что рожденные от него дети должны быть непременно прекрасны. С разницей в четыре года мы произвели на свет двух дочерей. В детстве они вправду были нежными, очаровательными созданиями. Мы с женой наперебой читали им сказки о добре, побеждающем зло, водили на детские спектакли, полагая, что наша с ней родительская пара будет для них идеальным примером. Они же взяли и с годами превратились в хищных акул… непостижимым образом. И мужей выбрали под стать себе. До сих пор не понимаю, как… ну да ладно. Между тем всю жизнь до определенного момента я был закоренелым потомственным атеистом. Родители-рабфаковцы – рассказы о первых ударных стройках комсомола, даешь пятилетку в три года, любимая песня на закате дней «Коммунизм – это молодость мира»… ну, вы понимаете. И все прижизненные попытки жены приобщить меня, нет-нет, не подумайте, не к формальному лону церкви, а к вере в Бога внутри сердца терпели фиаско. Хотя моя жена, надо отдать ей должное, была человеком чрезвычайно тактичным, ни по какому поводу не приставляла ножа к горлу, не насаждала….
Берта перебила его с тяжелым вздохом:
– И вы туда же? Проповедь по спасению души читать станете?
– Ни в коем случае. Сам не люблю проповедей. Расскажу лишь то, чего, пожалуй, никому до этой поры не рассказывал, а пережил на собственной, простите, шкуре.
– Ну, валяйте, – согласилась Берта.
– После смерти жены я безнадежно затосковал. Что говорится, навечно. Тут дочери стали все активнее наседать, требовать немедленно отписать им квартиру, подключили мужей. Я подозревал, как только составлю требуемую бумагу, они попытаются вытурить меня из квартиры куда подальше. Если не составлю – изведут того хуже. Получался какой-то не совсем полноценный король Лир, что ли. Меня захлестнуло чувство особого, абсолютного одиночества. Понимаете, абсолютного, космического. Тогда я задумался: зачем вправду мне жить? И решил покончить с собой. Твердо и бесповоротно. Избрал способ, назначил себе день кончины, провел предварительную ревизию-подготовку квартиры и лег спать в уверенности, что это моя последняя ночь перед завтрашним добровольным уходом. Именно этой ночью ко мне впервые после смерти пришла жена. По сей день помню каждое ее слово. «Не смей. Нет у тебя такого права. Ты же знаешь, как я любила тебя и продолжаю любить. Прошу, испей чашу жизни до дна. Иначе нам с тобой встречи не будет». Она говорила строго и вместе с тем улыбалась. Такое, знаете ли, тепло шло от нее, что до сих пор я берегу ощущение от того сна. Убежден, проснувшись тогда, я некоторое время еще чувствовал живое тепло от прикосновения ее ладони. В том сне снизошло на меня небывалое умиротворение, спокойствие, блаженство. И бесповоротное, казалось бы, решение покончить с собой наутро показалось ничтожным, малодушным, попросту невозможным. Воплощать суицид я раздумал совершенно. Пошел к нотариусу, составил дарственную на дочерей, пусть грызутся между собой, и добровольно оказался здесь. Благо беспрерывного рабочего стажа у меня предостаточно. – Он немного помолчал. – Именно с момента того сна меня держит на плаву, не давая, как вы выразились, упасть на колени, исключительно то обстоятельство, что душа бессмертна. Откуда-то из неведомых пространств за нами приглядывают души наших близких, любимых людей.
– А что толку? Она же без памяти, душа ваша, – без особой уверенности произнесла Берта.
– Не скажите, – задумчиво откликнулся Дмитрий Валентинович. – То, что ей надо, она знает и помнит. Пастернак когда-то охарактеризовал это явление очень верно. Он сказал о недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. Он справедливо считал, что поэтические, к примеру, озарения – одна из возможностей ощутить масштабы задумки, заглянуть за пределы земного бытия.
– Это вы про «вечности заложника у времени в плену»?
– Да, вы правильно поняли.
И Бертин дух противоречия не взбунтовался, не воспротивился; она отчего-то поверила в справедливость слов Дмитрия Валентиновича и, обратив лицо к высокому августовскому небу, произнесла:
– Да, наверное, вы правы. Сейчас я припоминаю, как жизнь не раз подбрасывала мне Божественные знаки, только я не умела их расшифровывать. Но уж один перст судьбы обязана была распознать. А вот не распознала. – Она поднялась со скамейки, вздохнула как-то по-особому трогательно. – Пойду, дорогой Дмитрий Валентинович. Спасибо за чудеснейший стих и за упоминание о моем любимом Пастернаке. А главное, за вашу искренность.
Сквозь начавшие золотиться кусты Дмитрий Валентинович смотрел вслед удаляющейся Берте и думал, что со спины ей вполне можно дать лет тридцать, от силы тридцать пять. Но дело было не в этом. Совсем не в этом. А в том, что, как виделось Дмитрию Валентиновичу, с любого ракурса она являлась вовсе не бездомной старухой, а Актрисой и Женщиной от Бога.
Глава 20. Прощальный аккорд
Она вернулась в свою обитель, поднялась в комнату, печально глянула на тумбочку с букетом дежурных гвоздик и утренней поздравительной открыткой от интерната, легла на кровать лицом к стене. Закрыв глаза, принялась шептать строчки из «Вакханалии»:
…Клочья репертуара
На афишном столбе
И деревья бульвара
В серебристой резьбе…
…За дверьми еще драка,
А уж средь темноты
Вырастают из мрака
Декораций холсты…
…То же бешенство риска,
Та же радость и боль
Слили роль и артистку
И артистку и роль…
На нее обрушились кадры старательно вытесненного из памяти эпизода. Она шла на свидание к Георгию. Их счастливый Коктебель был впереди, совсем скоро. А в то последнее июльское воскресенье семьдесят четвертого он ждал ее у памятника Пушкину. Не пожелав сесть в троллейбус от Никитских ворот, она спешила по Тверскому бульвару; каблучки ее лодочек (сегодня она позволила себе такую роскошь) приятно утопали в мягкой почве, она наслаждалась благоуханием цветущих лип, мысленно держала Георгия за руку, ловила горячие неизбывные токи, идущие от его ладони. Тогда она еще не знала, что беременна от него.
Вдруг сверху ей под ноги упало что-то маленькое, темно-серое, скользко-блестящее. Она приостановилась, пригляделась и содрогнулась – это был новорожденный воробьиный детеныш. Следом с дерева стрелой бросилась воробьиха, распластав по земле крылья, стала биться над погибшим птенцом. Подняв вокруг себя облачко пыли, она выписывала рядом с его тельцем трагичные полукружья, и истошные птичьи рыдания, вылетающие из распахнутого клюва, были страшны. «Нет, нет, не моя роль», – передернув плечами, обошла воробьиху Берта и поторопилась дальше. Вспомнила она сказанные спустя два месяца в пропитанном карболкой и эфирными парами кабинете слова пожилой врача-гинеколога: «При вашей особой конституции, голубушка, а именно при детской матке, вам удалось забеременеть чудом, природа подарила редкий шанс, а вы от него отказываетесь. Воля ваша, уговаривать не стану, но как бы потом не пожалеть». Всплыл перед глазами совсем не артистичный жест сухой врачебной руки, протянувшей ей направление на аборт. Сейчас, спустя почти сорок лет, пронзила, обожгла та минутная малодушная мысль в больничном коридоре, перед дверью в женскую преисподнюю: «Была бы жива-здорова Симочка, может быть, решилась бы… хотя что я… нет, нет… какой ребенок… Через четыре дня премьера. Мы с Георгием принадлежим искусству».
«Проклятая злодейка-память… скорей бы суббота. Приедут мои дети, заберут меня отсюда. Хотя бы на вечер. Там, в ресторане, я расскажу им про Георгия, про свою драгоценную, сыгранную лишь единожды роль. Теперь можно, они готовы. Мы разомлеем от вина, я покажу им наконец фотографию. Пусть увидят наши с ним счастливые глаза. Они все поймут. Непременно все поймут. Катя сказала, в „Пушкине“ готовят вкусные десерты. Интересно, есть ли там что-нибудь подобное „мокрому“ бисквиту из „Праги“?» Ей вдруг безумно захотелось того самого, за двадцать две копейки, «мокрого» бисквита из «Праги», когда была полна сил Симочка, когда лучшая ее роль и единственная ее любовь были впереди.