Олег Рой - Белый квадрат. Лепесток сакуры
На турнире его ученики произвели фурор; Виктор Афанасьевич присутствовал там, но чувствовал себя призраком среди живых. Все, что его окружало, внезапно стало чужим и непривычным, и лишь одно оставалось неизменным, знакомым, родным – белый квадрат татами. Мир за его пределами рушился, летел в тартарары. Сгинула страна, которой он приносил присягу. Умерла любимая, единственная Клавушка…
Там пропало все, там царила кромешная тьма и дули ветра Апокалипсиса, а белый квадрат оставался нетленен. Это был его мир, мир, который невозможно было отнять у него. Здесь, среди бросков, подсечек, захватов, среди болевых и удушающих приемов, Виктор каждый день находил спасение. В его жизни больше ничего не осталось – только этот белый квадрат.
Временами его томили какие-то обрывки порывов, он задумывался, например, о том, чтобы уйти к Деникину – авось шальная пуля красных сделает то, чего он сам обещал Клавушке не делать.
По его внешнему виду сторонний человек вряд ли мог бы сказать, что у него какие-то проблемы: всегда подтянут, выбрит, причесан, носил чистую, выглаженную полевую форму без орденов и знаков различия, сапоги всегда до блеска начищены, воротник накрахмален. Несколько раз пьяные компании «революционного пролетариата» пытались совершить «классовое возмездие» явно «бывшему», каким казался им Спиридонов, и неизменно получали свою порцию впечатляющих их приемов, вне зависимости от количества нападавших и наличия у них холодного или огнестрельного оружия. Так что для человека стороннего Спиридонов был вполне нормально себя чувствующим гражданином из категории деклассированных элементов[50].
Из этого внутреннего столбняка Спиридонова вывел внезапно появившийся у него на горизонте Сашка Егоров. Их встреча произошла в начале июля тысяча девятьсот двадцатого года на станции Москва-Сортировочная. Спиридонов охранял стоящий на запасном пути опломбированный вагон. Что содержится в этом вагоне, он понятия не имел и не особенно желал знать. Солнце по-летнему пригревало, и день выдался таким тихим, спокойным, словно в мире не происходило ничего дурного, словно не громыхала по всей России Гражданская война, а там, где этой войны не было, не вздымалась кровавая коса красного террора. Словно никто не мучился в застенках, не бредил, мечась на госпитальной койке, не сгорал от тифа, не умирал от голода.
Виктор Спиридонов сидел у вагона на снарядном ящике от трехдюймовки (этого добра по всей Москве хватало) и скручивал самокрутку из газеты «Воинствующий безбожник», которую покупал у мальчишек-разносчиков как заготовку для курева. Один раз он попробовал ее почитать, но после первого же абзаца из статьи какого-то Карпова в раздражении оторвал кусок листа и скрутил из него козью ногу. Только на это, по мнению Спиридонова, сия паршивая газетенка и годилась, зато была самой дешевой из всех, что продавались в Москве.
Сейчас со страниц газеты на него смотрело печальное лицо недавно восстановленного патриарха Тихона под заголовком «Звериный оскал мракобесия». Звериного оскала на портрете Виктор Афанасьевич не наблюдал, но охотно верил, что другие его там с легкостью видят – народ стал поразительно внушаемый и, даже голодая, искренне полагал, что живет лучше, чем при царе-батюшке. Спиридонов удивлялся этому, но как-то глухо, у него вообще все эмоции стали какими-то приглушенными, как звук из-под воды, как хрипение того, кого душат подушкой. Однако он искренне удивлялся, что какая-то способность чувствовать у него сохранилась.
Прошло больше двух лет со дня смерти Клавушки, но боль утраты не становилась слабее. Когда у Спиридонова не было ни тренировок, ни дежурств, он дневал у нее на могиле, словно собака, ждущая не вернувшегося домой хозяина – таких псин по Москве было множество; одного бобика Спиридонов подкармливал, и тот теперь повсюду бегал за ним, повиливая бубликом пушистого хвоста всякий раз, как Виктор обращал на него свое рассеянное внимание. Впрочем, воспоминания о Клавушке, причинявшие ему столько боли, немного начали утихать, но не оставили его совсем и, как думал он, никогда не оставят. И сейчас за скорбным лицом опального предстоятеля гонимой новой страной церкви ему смутно виделись тонкие, почти прозрачные, но такие родные черты…
Виктор докрутил самокрутку, отложил газету и чиркнул спиртовой зажигалкой из патрона. Бензина для зажигалок было не достать, зато низкокачественного алкоголя, фактически того же спирта пополам с сивухой, в Москве было хоть залейся, и Виктор Афанасьевич пользовался им как топливом для зажигалок. Пить он так и не начал, но курил много, как никогда раньше. Дзюудзюцу была для него единственной отдушиной, он научился до предела изнурять ею свое тело и загружать мозг, отгораживаясь от болезненных воспоминаний. А вспоминая слова Фудзиюки Токицукадзэ о том, что боевые искусства Востока – намного больше, чем умение драться, что это философия, концепция жизни, он все более понимал, что она неприменима для русского. Философия дзюудзюцу идеально подходила для японцев, китайцев или корейцев, но русскому человеку не давала того, что давала им.
Всерьез вознамерившись разработать русскую дзюудзюцу, систему, учитывающую национальный характер жителей некогда великой, а теперь раздираемой на части империи, он даже решил, что новая «русская дзюудзюцу» может примирить русский народ, прекратить братоубийственную войну, заменить в этом отношении религию и пресловутое (весьма неконкретное) классовое сознание.
Эти последние мысли явились ему в полубредовой горячке – он подхватил воспаление легких, – когда же горячка его покинула, оставив по себе лишь недолгую слабость, он, конечно, эти мысли перестал воспринимать так уж всерьез, но то и дело они к нему возвращались. Зато после болезни он с большим воодушевлением погрузился в размышления о новой, на тот момент пока еще безымянной Системе.
Это вдохновение было единственной ниточкой, державшей бывшего штабс-капитана в числе живых. Но человеческая жизнь Спиридонова была неглубока, как фронтовая могила. Если бы не занятия дзюудзюцу, можно было б сказать, что Виктор живет, как опавший с дерева по осени лист, гонимый холодным октябрьским ветром. Иногда, да что греха таить – каждый раз, когда он об этом задумывался, Спиридонов не понимал, почему он все еще жив. Весь этот мир, согреваемый сейчас ласковым июльским солнцем, оставался для него руинами отчего дома, разрушенного прямым попаданием фугасного снаряда, – чуждым, неуютным и неприветливым.
Виктор Афанасьевич подкурил и затянулся горьким, с гадким душком дымом от самосада. Вкус у самокрутки был такой, словно ты пожевал ношеную калошу, – мерзкий, как красный террор, но для Спиридонова необходимый, как для морфиниста доза наркотика. За этим занятием он прошляпил появление на соседнем пути, который проходил мимо водокачки и угольного склада, состава, оказавшегося бронепоездом с гордым именем «Смерть врагам диктатуры пролетариата», причем слово «смерть» было заменено другим, куда более емким синонимом из того лексикона, который выпускницу Института благородных девиц отправил бы в обморок с эффективностью нокаутирующего удара в переносицу. Виктор Афанасьевич равнодушно скользнул взглядом по чуду пролетарской техники, ощетинившемуся по бортам изрядно потрепанными «максимами» с поржавевшими кожухами и с парами трехдюймовок Лендера в брезентовых чехлах, стоящих открыто на трех из четырех бронеплощадок. Орудие четвертой было одно, но куда крупнее, не иначе как морская шестидюймовка, если вообще не восемь дюймов…
«Мне б такое чудо под Цзиньчжоу, – рассеянно думал Виктор Афанасьевич, – наделали бы мы тогда дел… глядишь, не я у Фудзиюки, а он бы у меня гостевал…»
Вспомнив учителя, Виктор Афанасьевич загрустил. Как, интересно, тот поживает? Он так хотел приехать в Россию, но сейчас страна, словно белены объевшись, поднялась на дыбы и неслась, как бледный конь к яру. Хорошо, что он не приехал. Хорошо, что не узнал о свадьбе Спиридонова… и обо всем остальном. У японца было большое сердце, он умел сострадать, и от того, что он узнал бы, он явно бы не был счастлив.
«Почему я думаю обо всех в прошедшем времени? – урезонил себя Спиридонов. – Так нельзя. Пусть все они будут живы, и Фудзиюки, и Акэбоно, и другие, кого я знал, тот же Сашка Егоров…»
Последние слова могли бы выглядеть как некое пророчество в свете последующих событий, если бы не одно «но» – когда эта мысль появилась у Спиридонова, он уже видел мужчину, который, прихрамывая и опираясь на палочку, ковылял к нему сквозь стравленный с паровоза пар. Мужчина был похож на Егорова, потому неудивительно, что им он и оказался – возмужавшим, каким-то заматеревшим, но все тем же Сашкой Егоровым, однокашником Спиридонова. При виде старого друга (пожалуй, единственного, кого Виктор мог считать другом, кроме далекого Фудзиюки) Виктор Афанасьевич почувствовал радость, но тоже приглушенную, придавленную невидимой подушкой. Тем не менее он понял, что улыбается – впервые за два года искренне и от души.