Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
Только смерть придает каждому мгновению его красоту и его ужас. Только благодаря смерти время становится живым. Почему ГОСПОДЬ не знает этого, всеведающий бог? Почему он грозит нам бесконечностью, которая означает невыносимое одиночество?
Не хотел бы я жить в мире без соборов. Мне нужны сияние их витражей, их прохладная тишина. Мне нужен рокот органа и святое благоговение молящихся людей. Мне нужна святость слов, возвышенность великой поэзии. Мне нужно все это. Но не меньше мне нужны свобода и ненависть ко всему бесчеловечному. Потому что нет одного без другого. И никто не вправе принуждать меня делать выбор.
Грегориус трижды перечитал текст, и его изумление все росло. Выбор латинских слов и стилистическая изящность ни в чем не уступали Цицерону. Напор мысли и правдивость чувств напоминали святого Августина. Семнадцатилетний мальчишка. «Если уподобить эту виртуозность игре на музыкальном инструменте, — подумал он, — то о нем заговорили бы как о вундеркинде».
Что касается заключительного предложения, тут патер Бартоломеу был прав: она была трогательной, эта угроза, ибо кому она предназначалась? Ему самому приходилось всегда выбирать ненависть к бесчеловечному. И ради нее он при необходимости пожертвовал бы соборами. Безбожный пастор построил бы собственные кафедральные соборы, чтобы противостоять обыденности мира, и возвел бы их из слов чистого золота.
Может быть, не такой уж пустой была эта угроза? Может быть, стоя там, за кафедрой, Амадеу ненамеренно предупреждал о том, что сделает тридцать пять лет спустя: вопреки планам Сопротивления и планам Хорхе спасет Эстефанию Эспинозу?
Как хотел бы Грегориус услышать его голос и почувствовать раскаленную лаву, на которой величаво текли его слова. Он достал томик Праду и направил луч на его портрет. Он был служкой, мальчик, чьим первым пристрастием было мерцание алтарных свечей и библейское слово, незримо являвшееся в их сиянии. А потом вклинились слова из других книг, слова, разраставшиеся в нем, пока он не стал тем, кто положил чужое на весы и не перепаял их в собственное.
Грегориус застегнул пальто, сунул захолодевшие руки в рукава и улегся на скамью. Он был обессилен. Обессилен от напряженного усилия услышать и лихорадочного желания понять. А еще обессилен от неустанного внутреннего бодрствования, которое сопровождало это желание, и порой ему казалось, что лихорадочность его есть не что иное, чем настоящая лихорадка. Впервые за все время он заскучал по своей постели в бернской квартире, в которой он обычно читал лежа, ожидая благословенного момента, когда сможет заснуть. Ему вспомнился мост Кирхенфельдбрюке до того как на нем появилась португалка и преобразила его. Вспомнились латинские книги, оставленные в классной комнате на столе. Десять дней прошло с тех пор. Кто сейчас вместо него вводит ablativus absolutus? Кто разбирает «Илиаду»? На последнем занятии факультатива по древнееврейскому они обсуждали выбор лексики у Лютера, когда тот решился назвать Бога «Богом ревнителем». Учитель показывал ученикам громадную дистанцию между немецким и древнееврейским текстами, дистанцию, от которой дух захватывает. Кто теперь продолжит эту беседу?
Грегориус мерз. Последний поезд метро давно ушел. Здесь ни телефона, ни такси, а пешком он будет в отеле только к завтрашнему утру, если дойдет. Перед дверью актового зала слышался шелест крыльев летучих мышей. Время от времени пищала крыса. И снова мертвая тишина.
Хотелось пить, и он обрадовался, когда нашел в кармане карамельку. Сунув ее в рот, он словно воочию увидел перед собой Натали Рубин, которая протягивает ему леденец. Ему вдруг показалось, что она хочет своей рукой положить его ему в рот. Или это только фантазия?
Она потянулась, как кошка, и засмеялась, когда он спросил ее, как найти Марию Жуан, если никто не знает ее фамилии. Уже несколько дней они с Натали стояли у ларька с чадом горящего жира возле кладбища Празерес, потому что здесь Мелоди в последний раз видела Марию. Вдруг настала зима, и пошел снег. С бернского вокзала отходил поезд на Женеву. Почему он сел в этот поезд, да еще в вагон первого класса, спросил строгий проводник. Негнущимися пальцами Грегориус принялся обыскивать все карманы. Он проснулся, все члены затекли. За окнами начало светать.
20В первом поезде метро он был единственным пассажиром, и ему казалось, что сам поезд — продолжение лицея, в призрачном мире которого он уже начал осваиваться. Потом вагон наполнился португальцами, работягами, совсем не похожими на Амадеу ди Праду. Грегориус почувствовал благодарность к этим суровым будничным лицам, сродни лицам людей с Лэнггассе, садившимся ранним утром в автобус. Смог бы он жить здесь? Жить и работать, неважно где.
Портье в отеле с тревогой посмотрел на него. Все ли у него в порядке? Ничего не случилось? Он протянул Грегориусу конверт из плотной бумаги, запечатанный красным сургучом. Вчера вечером, сообщил портье, конверт принесла пожилая женщина, которая допоздна ждала его.
«Адриана», — подумал Грегориус. Из всех новых знакомых она одна могла так запечатать послание. Но описание портье не подходило к ней. Да и вряд ли она стала бы приходить сама, не в ее это духе. Должно быть, экономка, в чьи обязанности входило и сдувать пылинки в комнате Амадеу на верхнем этаже, чтобы ничто не напоминало о беге времени.
— Спасибо, все в порядке, — еще раз поблагодарил Грегориус и отправился к себе в номер.
«Queria vê-lo! Adriana Soledade de Almeida Prado»[59] — вот и все, что было написано на листе дорогой бумаги. Теми же черными чернилами, знакомыми ему по записям Амадеу, почерком, казавшимся неуклюжим и заносчивым одновременно. Будто отправительница мучительно вспоминала, как пишутся буквы, а потом с достоинством грандессы вывела их на бумаге. Разве она забыла, что он не владеет португальским, и разговаривали они на французском?
На мгновение Грегориуса разозлил этот лаконичный текст, похожий на повестку явиться в голубой дом. Но потом он увидел перед собой полные мольбы черные глаза на бледном лице женщины, как призрак бродящей по комнате брата, чья смерть поставила ее на грань безумия, — и слова уже показались ему не приказом, а криком о помощи, рвущимся из пересохшего горла с загадочной черной повязкой.
Он рассмотрел черного льва, оттисненного наверху ровно посередине листа. Наверняка фамильный герб Праду. Этот лев прекрасно символизировал неподкупную строгость отца и мрачность его кончины. Он подходил и к черному облику Адрианы. И к беспощадной отваге в характере Амадеу. А вот с Мелоди, непоседливой девочкой с легкой походкой, появившейся на свет по случайному легкомыслию на берегах Амазонки, он никак не сочетался. А с матерью, Марией Пьедаде Раиш? Почему о ней никто и словом не обмолвился?