Мишель Турнье - Метеоры
Два раза в год маленькое племя шабашников подвергается визитам людей в белом из Санитарной службы Марсельского муниципалитета. Вооружившись распылителями и с отравленным хлебом в руках, они предпринимают операцию по дезинфекции и дератизации холмов. Встречают их довольно плохо. Высмеивают маски, резиновые перчатки, сапоги-ботфорты. Нет, вы только поглядите на этих неженок, что боятся грязи и микробов! Что касается их работы, она и бесполезна, потому что несметность крысиного люда делает операцию бессмысленной, и вредна, потому что они оставляют за собой трупы крыс и еще больше — чаек. При этом кто-нибудь непременно замечает, что эти зверьки, в общем-то, всего лишь санитары и способствуют на свой манер очищению свалки. И вообще они безобидны для человека, объясняют мне, если у него нет открытой раны. Потому что вид, запах и вкус крови приводят их в исступление. Но на самом деле шабатники чувствуют солидарность с этой живностью и воспринимают действия марсельских агентов как вторжение в собственную сферу Как Роанский проект завода по сжиганию отбросов, так и потуги марсельских служб дезинфицировать всех и вся принимают вид агрессии представителей центра против маргиналов.
(Из наилучших побуждений люди в белом оставили в моем вагоне три ведра отравленного теста, «на всякий случай», как они сказали. Но они предупредили меня, что награды для крысоловов, одно время назначенные марсельской мэрией, отменены с тех пор, как один симпатичный жулик вздумал разводить в вагоне пасюков, которых он затем убивал ацетиленом, а трупы грузовиками сдавал перепуганным секретарям мэрии. Состав смертельного теста написан на ведрах. Это животный жир, загущенный мукой и приправленный мышьячной кислотой. Я из любопытства оставил одно из этих ведер открытым на целую ночь под вагоном. Несмотря на то что крысы вроде бы поглощают все без разбору, они не только оставили тесто нетронутым, но как будто избегали даже близко подходить к сосуду. Вот вам свидетельство эффективности яда!
Работы, которые я силюсь здесь координировать, — совсем другого размаха, чем контролируемая засыпка Чертовой ямы. Поскольку Малая Кронская долина на севере благодаря волнам реки Дюранс, приведенным с помощью Крапонского канала, была мелиорирована и стала пригодной для оливковых деревьев, виноградников и пастбищ, то Марсель питает честолюбивый замысел мелиорировать, в свою очередь, и Большую Кронскую долину — за счет мирамасской свалки. Таким образом, позор большого средиземноморского порта, колющий глаза пассажирам скорого поезда Париж — Лион — Марсель, станет поводом для гордости. У меня на это есть пять бульдозеров и команда из двадцати человек, силы смехотворные в сравнении с задуманными преобразованиями. На самом деле нужно снять слой свежих отбросов до глубины по крайней мере в четыре метра, чтобы обнажить старый слой, в результате долгой ферментации превратившийся в плодородный гумус. Но тогда накопившаяся и сохраненная на этом уровне влага из-за глубокой обработки испарится и ирригация станет неизбежной.
Тем не менее я решился с помощью команды из двух бульдозеров срыть один холм. Результат был страшен. Туча чаек набросилась на свежую черную траншею, открывшуюся за каждым из бульдозеров, и водителям понадобилось особое хладнокровие, чтобы не растеряться в водовороте крыльев и клювов. Это было бы еще ничего, ибо мои снаряды неизбежно вскрыли ходы, в которых жили целые колонии крыс. Тут же началась их битва с чайками. Конечно, несколько птиц было загрызено в свалке, потому что в индивидуальном поединке крупная крыса оказывается сильнее чайки. Но бесконечное множество крупных птиц одолело крыс, выброшенных из нор на яркое солнце. Что гораздо опаснее, так это отвращение и тревога, испытанные моими людьми по отношению к работе, которой не видно завершения, вдобавок сопровождаемой генеральными сражениями между шкурными и пернатыми. Один из них предложил принести охотничьи ружья, чтобы отпугивать птиц. Но другой заметил, что только чайки сдерживают крыс и что наше положение окажется невыносимым, если последние окажутся хозяевами поля и днем, и ночью.
* * *Я разделил с Сэмом консервированное рагу, разогретое на газовой плитке. Через несколько минут сядет солнце, и тучи пепельных птиц уже поднимаются в воздух и со стоном плывут к морю. Я один за другим закрываю все выходы из вагона, несмотря на душную жару конца прованского лета. По моему приказу окна купе, которое я занимаю, забрали толстыми решетками, чтобы можно было держать их открытыми всю ночь. Несмотря на изводящие меня желание и тоску, я рад, что ни Даниэль, ни даже Эсташ не разделяют такое неприступное одиночество. Потому что их плоть дорога моим воспоминаниям и я вижу в ней мало совместимую с этим ужасным пейзажем хрупкость. Рокот поездов сотрясает холмы. Встречаясь, они приветствуют друг друга пронзительными криками. Потом снова падает тишина, постепенно оживляемая бесчисленным галопом набегающих крысиных волн. Мой вагон тонет в этом живом прибое, но хотя бы представляет собой такое же надежное убежище, как колокол для погружения. Пологий свет заката серебрит фальшивое стадо баранов, представленное рулонами стекловаты, рассеянными по склону соседнего холма. Почему не признаться? Странность и ужас моего положения опьяняют меня тщеславной радостью. Любой гетеросексуал поклялся бы, что надо быть святым и призванным мучеником — или убить отца и мать, — чтобы терпеть такую жизнь, как моя. Жалкая мокрица! А что же тогда сила? А восхитительное чувство избранничества? В нескольких метрах от моего окна вспоротый матрас, из которого сквозь тысячи разрывов вываливается шерсть, каждый раз сотрясается, словно в икоте, когда в один из них ввергается крыса. Обычно они выходят группами по трое-четверо — и спектакль полон нарастающего комизма, потому что совершенно ясно, что все эти зверушки не могли одновременно находиться в матрасе. Невольно ищешь фокус, подвох.
Я — сплав стали и гелия, абсолютно не подверженный коррозии, сверхпрочный и нержавеющий. Или, скорее, я был таким… Потому что хилятик Даниэль отравил ангела света человечностью. Жалостная страсть, которой он меня заразил, продолжает разъедать мне сердце. Больше всего я любил его, когда смотрел на него спящего, и одно это выдает сомнительное качество моего чувства к нему, потому что сильная и здоровая любовь, я полагаю, подразумевает взаимную зрячесть и согласный обмен. Я просыпался среди ночи, приходил и садился в большое вольтеровское кресло, стоявшее у изголовья его кровати. Я слушал его мерное дыхание, вздохи, ворочания, всю эту работу маленького заводика сна, в который он превращался. Неразборчивые слова, которые срывались иногда с его губ, принадлежали — думал я — к тайному и в то же время всеобщему языку, языку ископаемому, на котором говорили все люди до цивилизации. Таинственная жизнь спящего, близкая к безумию и ярко проявляющаяся в сомнамбулизме. Я зажигал свечу, оставленную на случай моих визитов на ночном столике. Естественно, он знал об этих моих ночных уловках. Утром он мог бы узнать, сколько раз я к нему спускался, сосчитав сгоревшие спички, и сколько времени я оставался всего, — измерив уменьшение свечи. Ему на это было наплевать. Я бы не потерпел, чтобы меня вот так кто-то застал врасплох. Потому что я знаю — но он не знал, — как пылко и бдительно стерег я его сон в эти лихорадочные минуты. Инкуб, брат мой, суккуб, сестра моя, развратные и скрытные демонята, как я понимаю вас, когда вы ждете, чтобы сон отдал вам голыми и беспамятными — приглянувшихся мужчин и женщин!
* * *Я, должно быть, несколько часов проспал. Луна встала над моим лунным пейзажем. Эти прозрачные и вытянутые, как хрустальные лезвия, облака, касающиеся нижнего края молочного диска, видимо, предвещают мистраль. Он известен тем, что сводит с ума моих милых зверушек — как пернатых, так и пушистых, заверили меня шабашники. Белые, усыпанные блестками и сверкающие холмы вздымаются, покуда хватает взгляда. Иногда кусок сероватого ковра с дрожащими краями срывается со склона одного из холмов и скользит в долину или, наоборот, возникает из темных глубин и ложится на вершину: это стая крыс.
Лицо Даниэля. Его впалые бледные щеки, черная прядь, немного припухшие губы… Совершенная любовь — совершенное слияние физического желания и нежности — находит свой пробный камень, свой безошибочный симптом в этом довольно редком явлении: физическом желании, которое внушает его лицо. Лицо, в моем восприятии, несет большую эротическую нагрузку, чем все остальное тело… тогда это и есть любовь. Я знаю теперь, что на самом деле лицо — самая эротичная часть человеческого тела. Что настоящие половые органы человека — это рот, нос, и особенно глаза. Что настоящая любовь проявляется в приливе семени вверх по телу — как у дерева весной, и сперма смешивается со слюной во рту, со слезами в глазах, с потом на лбу. Но в случае с Даниэлем подлая жалость, которую он мне внушает — против воли своей и моей, — вносит плеву в этот столь чистый металл. Окрашенный здоровьем, оживленный счастьем, он утратил бы, надо признаться, для меня весь свой ядовитый шарм.