Герман Брох - Избранное
— Да в чем дело-то? — Это звучит мягче, и Мелитта снова набирается мужества.
— Я должна принести ему ответ.
— Ответ? От кого?
— От меня.
Старуха в дверях улыбается беззубым ртом:
— Кто же кого посылает? Или вы сами остались дома?
Мелитта непонимающе уставилась на старуху и снова готова расплакаться. Улыбка старухи сменилась усмешкой:
— Так что же там случилось с ответом? Я что-то не понимаю.
Мелитта хотела бы объяснить, но у нее ничего не получается. А ведь объяснить необходимо, она же должна оправдаться, и, так как это для нее очень важно, ее вдруг осеняет: она открывает сумочку, открывает ее очень широко — зачем скрывать то, чем она так гордится? — и протягивает старой женщине письмо.
— Минуточку, — говорит та и, взяв письмо, отправляется с ним — ведь ей нужны очки — на кухню, которая видна за прихожей.
Мелитта, боясь упустить письмо, идет за ней следом и слушает с некоторым удивлением нетерпеливо-укоризненные жалобы:
— Ну куда они подевались, эти очки… Я ведь положила их в ящик кухонного стола, ну, скажи-ка лучше, где мои очки, чем так глупо стоять тут… Нет, сначала закрой-ка наружную дверь… Тебя, верно, не учили закрывать двери? Отец небесный, очки… Ну, я же ведь тебе говорила, что они в ящике стола, тут они и есть.
Затем старуха, стоя у окна, внимательно и неторопливо прочитывает письмо, может быть, даже дважды, а когда кончает, кивает, соглашаясь:
— Ну да, так вот в чем дело… ты можешь закрыть и кухонную дверь. — И начинает возиться у плиты. — Сначала мы выпьем с тобой кофе. У тебя сегодня наверняка крошки во рту не было.
Да, о еде Мелитта, конечно, и не помышляла.
— Вот видишь… Старая Церлина знает, что к чему… Церлина — это я… поняла? Возьми две чашки из шкафа.
Они усаживаются вместе за кофе, добавляют много молока в благоухающий напиток, крошат в чашки белую булку, чтобы, как полагается, вылавливать ложечкой намокшие коричневые кусочки, и через четверть часа Церлина уже знает все, что хотела узнать и что ей надо было узнать.
— Так ты хочешь увидеть его еще сегодня?
Мелитта кивнула.
— Я тебя оставлю здесь до ужина… Нашей барышне это вряд ли понравится, — она весьма злорадно хихикает, — но она все равно приглашена на вечер, а если сюда придет госпожа баронесса, то это ничего… ты моя родственница… понятно?
Потом они вместе вымыли и вытерли кофейные чашки.
— Ты неплохо управляешься, — похвалила Церлина, небось хотела бы сварить для него кофе…
Мелитта покраснела. Да, конечно, охотно.
— И вообще, — Церлина легонько приподняла подбородок девушки, чтобы повнимательнее рассмотреть лицо, — ты, видит бог, совсем недурна… только вот с эдакой прической я не дам тебе тут расхаживать…
— Почему? Я некрасива?
— Почему, почему… ты никогда не была в кино? Уж там бы ты увидела, как люди выглядят…
— Дедушка не ходит в кино.
— Не приводи меня в отчаяние… разве с дедушкой ходят в кино в твоем возрасте? Ну, ну, не таращь глаза, я не сказала ничего дурного. Идем ко мне в комнату, я причешу тебя, как надо, чтобы ты была сегодня вечером хорошенькой.
В саду перед окном кухни садовник поливает клумбы под вечереющим солнцем, и в сияющей струе вспыхивают то тут, то там радужные искры. Под струей воды трава на мгновенье становится густо-зеленой, а на земле, тоже на мгновенье, появляются и исчезают маленькие лужи, и все это пахнет… и все это пахнет свежестью и прохладой.
— Можно мне будет посидеть с ним там, внизу? — спрашивает Мелитта.
— Почему же нет? Но сейчас мы причешем тебе волосы.
И она ведет Мелитту в просторную комнату для прислуги, прилегающую к кухне — здесь сад тоже смотрит в открытое окно, — сажает ее перед маленьким зеркалом, накрывает ей плечи старомодным, явно принадлежащим баронессе пудермантелем, распускает ей косы и, лаская и изучая, ворошит пальцами волосы:
— У тебя густые волосы… ты могла бы носить их коротко.
— Дедушка этого не любит.
— Опять дедушка… А что думают про это твои другие мужчины?
Мелитта задумывается.
— Мне кажется, я больше никого не знаю.
— Что? Скажи на милость, так сколько же тебе лет?
— Девятнадцать.
— Девятнадцать, девятнадцать, — быстро и привычно, как горничная, подкалывает Церлина волосы, девятнадцать… и ни с кем еще не спала…
Ответа нет. Мелитта, рассматривая себя в зеркало, замечает, как она побледнела. Зачем старуха спрашивает о таких вещах?
Но та с неумолимой жестокостью продолжает:
— Другие девушки проворнее, они начинают раньше, куда раньше… не говоря уж о Церлине в молодости… Но с твоим Андреасом, с ним-то ты будешь спать? Мы скоро кончим, я хочу попробовать, не начесать ли тебе локоны на лоб… бог мой… да что еще случилось?
Из глаз Мелитты хлынул настоящий поток слез, неудержимый и неостановимый. Она закрывает лицо руками.
Церлина, стоя у нее за спиной, целует ее в затылок, гладит по голове и щекам.
— Разве это так плохо, малышка? Боишься, что тебе такое не встретится? Нет, малышка, это всем на роду написано.
Всхлипы становятся громче. Мелитта сидит сжавшись и жестом просит старуху замолчать.
Старуха улыбается:
— Да ладно уж, не плачь… ты же взрослая женщина.
— Был такой чудесный день, а теперь все испорчено, теперь уже никогда больше не будет так чудесно.
На это Церлина резко возражает, и, пока она говорит, ее сгорбленная фигура как бы распрямляется и становится величественной.
— Делай все хорошо, и все будет хорошо. Сделай так, чтобы ему было хорошо, тогда и тебе тоже будет хорошо… Ты для этого рождена, и для этого сама будешь рожать.
В том, что она говорила, звучало нечто невысказанное, невыразимое еще даже и для самой Церлины, и, хотя оно так и осталось невысказанным, все равно было сильнее, чем высказанное, и его сила была ощутима. Церлина вспоминала только то, что знала, она помнила о непосредственной готовности к жизни и готовности к смерти всего земного; священна земная бесконечность, свойственная любому женскому существу, тяжесть и возвышенность посюстороннего в его страшной неизбежности, в его страшной простоте. Об этом размышляла Церлина, и Мелитта чувствовала это вместе с ней и благодаря ей.
— У меня будут дети?
— Конечно, если все будет хорошо, они у тебя будут… Ну вот, теперь твоя прическа в полном порядке.
Девушка смотрит в зеркало на старуху, серьезно, но с улыбкой.
— Никому этого не понять…
— Чего? Прическу? Рождение детей?
— Нет, все.
— Верно, соглашается Церлина, — этого никому не понять. Спать со многими это плохо, спать с немногими — тоже плохо, а ни с кем не спать — и того хуже. А почему дети бывают от одного и не бывают от другого, это так непонятно, что свихнуться можно. И все-таки все это нужно принимать, и ты должна это принимать, все равно все это нужно делать для них прекрасным. Для того-то и созданы женщины.
— Я не хочу про это думать, — говорит Мелитта и вытирает последние слезы.
— Ни о чем не надо думать и только действовать, да, это тебе подходит, так все они и поступают, делают и не думают… так… Поосторожнее с прической… Иди в сад, я позову тебя, как только наша барышня уберется из дому. Поможешь мне приготовить ужин.
Мелитта спускается вниз, но боится идти в сумеречный сад. Там, в саду, она хотела бы сидеть с ним, рука об руку, но безграничность желания, без которой желание не было бы желанием, разрушена жесткими требованиями Церлины. Появилась другая, новая, более суровая и честная безграничность — неумолимо безличная безграничность человеческой жизни. Мелитта ничего не может понять, ничего не может высказать, но она чувствует, что хорошенькая сумочка потеряла свою первоначальную ценность не только потому, что происшедшее неотменяемо, но еще больше потому, что его и не следует отменять. Весь день она мечтала об Андреасе, и все-таки, если бы что-нибудь ей помешало, например приезд дедушки, она отбросила бы мечту и томление как ни к чему не обязывающую игру; теперь томление исчезло, но и возможность отказа — тоже. О, томление, которое заполняло день, было окрашено безграничной веселостью, нетерпение было светлым; сейчас нетерпение, лишившись то мления, окунулось в темноту, стало нетерпением без цели, просто нетерпением, но неукротимым. Неукротимость пустоты! И Мелитта, которой хотелось добраться до скамеек в глубине сада, туда, где она хотела бы сидеть с ним вместе, осмелилась дойти только до первой от дома скамейки; она смотрит, как туманные осенние сумерки медленно, очень медленно, слишком медленно уходят в вечернюю темноту, и все, что она знает и о чем думает, — это лишь знание о нетерпении, думы о ее пустом нетерпении. И вот наконец, наконец-то прерывается пустое ожидание: в доме по лестнице кто-то спускается; это может быть только барышня, и пустое напряжение Мелитты слегка спадает, ведь ее скоро позовет Церлина.