Герман Брох - Избранное
Каждый год или, точнее говоря, каждую осень Хильдегард устраивала в этом саду tea party[22] в начале зимнего сезона, так было и в этом году.
Накануне после небольшой стычки между матерью и дочерью было решено пригласить на вечер и квартиранта А. Хильдегард считала молодого человека в высшей степени аморальным, баронесса же этого не отрицала безусловно, но утверждала, что это не их забота. Хильдегард потеряла терпение:
— Ах, мама, твои либертинажи уже устарели, они по праву относятся к восемнадцатому веку, а мы от него несколько отдалились.
— Восемнадцатый или двадцатый век, общество следует не частным мнениям, а правилам, и оно выталкивает каждого, кто идет против правил, ты же наверняка не сможешь доказать, что он нарушал правила.
— Это нас пока не должно интересовать, мы здесь сами судьи в своем доме.
— Ни в коем случае; если мы спрячем господина А., то о нас будут говорить, что мы из-за недостатка в средствах или жадности к деньгам сдаем квартиру человеку с подозрительной репутацией.
— Но ведь именно это мы и делаем.
— Кого я принимаю в своем доме, который я, между прочим, все еще рассматриваю как дом твоего покойного отца, у того не может быть подозрительной репутации.
Упоминание об отце и безупречной корректности председателя суда, об его все еще действующем в этом доме авторитете было неопровержимым, и Хильдегард пришлось пригласить жильца к чаю.
Празднику, если его так можно назвать, повезло с великолепной сентябрьской погодой. Послеполуденное солнце позолотило сад, позолотило усталую пестроту его астр, усталую зелень его кустарников, нежную бесцветность его поздних роз, усугубило бидермейеровский покой его газонов, стало само бидермейеровским до некоторой степени, а собравшиеся здесь гости, как бы ни были они одеты — одни дамы в пестрых летних платьях, другие в светлых или более темных осенних костюмах, господа, напротив, почти все в черных костюмах, иные в уже ставших непривычными визитках, один молодой полковник рейхсвера в зеленоватом мундире, все они были укрыты сияющей, почти чопорно сияющей тишиной, тем более укрыты, что узкие садовые дорожки как бы обязывали гостей к своего рода чопорной неподвижности. На маленькой полянке в глубине сада, слева и справа от окрашенной в белый цвет дугообразной скамьи, позади которой высилась увитая плющом опорная стена, два садовых стола с помощью камчатных скатертей были превращены в буфеты; на левом стоял блистающий серебром самовар, который топили древесным углем, окруженный чайным сервизом — сахарницами, хрустальными флакончиками с лимонной эссенцией и ромом, кувшинчиками со сливками и рядами прекрасных тонкостенных чашек старинного фарфора; а на правом столе рядом с серебряными хлебницами возвышались стопки тарелок. Здесь, в черном наряде горничной, в белом чепце на седых волосах, в белых перчатках на подагрических пальцах, всем заправляла старая Церлина, радовалась блестящему обществу, которому она прислуживала, радовалась праздничным нарядам, хотя и не одобряла слишком короткие юбки дам, радовалась последним дням лета и теплому солнцу.
Однако дружественно-теплое оцепенение было неустойчивым, специфические контуры, которые послеполуденный свел придал всей картине или, можно сказать, сделал бидермейеровскими, казались чересчур устаревшими, да, устаревшими, как и весь сад вместе с группой людей в нем тоже устарел, растворившись в ложном свете позднего лета, в ложном присутствии и существовании, короче, в ложном оцепенении, статика которого тотчас исчезала, как только начинали рассматривать всю картину слегка прищуренными глазами: конечно, созданное светом праединство всего видимого и тогда не изменялось, не могло измениться, но если раньше, так сказать на внешней поверхности, все движущееся становилось неподвижным, так что звери превращались в растения, цветы — в камни, то теперь происходило нечто противоположное, и если раньше это был мир неподвижных очертаний, который распадался на цветовые пятна, то теперь все стало миром подвижности, в котором все вещественное, каким бы оно ни было — камень, цветок, цветное пятно, линия, — двигалось, стало динамичным, как сам человеческий дух, который, ища покоя, непрерывно бежит и даже в своей памяти не становится статичным, а только в форме постоянного напряжения и свершения сохраняет сбереженное, оставаясь верным памяти в созидательной неверности, потому что лишь подвижность создает очертания, создает вещи — а ведь и цвет тоже вещь, — следовательно, создает цвет и создает мир. Движение, превращенное в напряжение, напряжение, превращенное в линию, линия, превращенная в движение, короче, движение, превращенное в новое движение, — вот что сразу увидел А.: непрерывность превращений движения, беспространственное в пространстве, пространство в беспространственном. А. видел это, не видя, и что-то спрашивало в нем, хотя он не был способен задать такой вопрос: достигнуто ли таким образом более глубокое единство бытия, не должна ли быть для этого перейдена граница только видимого?
Да, это промелькнуло в мыслях А. или, вернее, мимо его глаз, оцепенев в пространстве и растворяясь в пространстве, ускользая, как само время, — где же он стоял? И словно время могло ему дать объяснение, он взглянул на часы на руке, они показывали 17.11. Потом, конечно, он снова должен был выполнять выпавшие ему на долю обязанности, так как в качестве жильца ему полагалась более или менее роль сына дома: он переходил от группы к группе, устанавливая между ними связь, приносил чайные чашки и предлагал булочки, заботился о стульях — их было недостаточно, — чтобы дамы, неподвижные, как цветы, могли на них сидеть, и, пока он был занят всем этим, он слышал обрывки разговоров, похожие на жужжание и гудение насекомых.
— Без манер — не кавалер, — сказала одна из пожилых дам, которые сидели рядом с баронессой на полукруглой скамье под плющом, освещенным солнцем. — И берлинский двор, сейчас это уже можно высказать, не годился для салонов…
— …что это за человек там? — спросил один из штатских и потихоньку указал на молодого полковника рейхсвера. — Почтальон?
В ответ раздался смех:
— Радоваться надо, что еще есть офицеры и один из них — среди нас, а то ведь как подумаешь…
— …нам нужен кто-нибудь, кто взял бы на себя весь государственный хлам, так, чтобы мы…
— …конечно, зарабатывают даже много, особенно если перейти сразу на реальные ценности, но я вам скажу, мне от этого делается страшно…
— …нас упрекают в пристрастии к агрессии, сказал молодой полковник рейхсвера, — упрекают потому, что императорский генеральный штаб правильно распознал, что при всеобщих приготовлениях к войне в Европе мы, самые пострадавшие, только в том случае сохраним шанс выжить, если обеспечим себе преимущество молниеносного нападения — страшный риск, который мы все же каждый раз должны на себя брать…
— …и где в этом мире человек найдет покой и безопасность…
— …влюбился в нее, когда был в Висбадене с английскими оккупационными войсками, и она живет теперь в Бирмингеме.
Хильдегард одобрительно кивнула рассказчице и посмотрела на ее первоклассные шелковые чулки, видневшиеся из-под короткой юбки.
— Конечно, бывает, и в браке, как в лотерее, вытягивают главный выигрыш, но…
— …во времена старого герцога, нет, не последнего, нет, нет, старого, вот когда страна была счастливой и довольной и не было таких, кто не имел бы скромных доходов…
— …Пола Негри[23]…
— …я больше не могу ни слушать, ни читать всю эту политическую болтовню; ничего не выудишь…
— …что же можно требовать от этой молодежи, достопочтенный придворный проповедник? После стольких лет, когда не хватало молока, не хватало мяса, не хватало сахара, мы можем им предложить в лучшем случае дешевые деньги и плохую карьеру, а чаще всего — никаких денег и никакой карьеры.
— А от меня, от нашей церкви, от нашего любимого господа Иисуса Христа требуют, чтобы мы одни все снова привели в порядок…
— …чем воспитаннее общество, тем легче объясниться даже молча; а сегодня действует лишь крик…
— Швейцарские франки конвертируют в песо…
Вот это и еще многое другое наплывами шелестело мимо ушей господина А., как гудение насекомых, проникало в них весьма смутно, но все же воспринималось, каждое слово, каждая фраза четко обрисовывались, почти статично вписывались в память, заново узнанные памятью; воспринимался смысл каждого слова, каждой фразы в их собственном движении и напряжении, но как бы растворенных во втором и более открытом движении, растворенных в единстве, которое снимало каждый единичный смысл: А. казалось, что это единое жужжание насекомых в каждом из своих мнимо независимых отдельных голосов есть как бы выражение совместного приказа, словно это муравьиное многоголосие принадлежало бесконечно большой организации, которая свои таинственные, невидимые, непостижимые предписания навязывает каждой частичке, несмотря на ее подвижность, и словно они все, несмотря на мнимый отдельный разум, непонятно для самих себя, непонятно друг для друга провозглашали одинаковую скрытость и в ней же двигались; смысл превращен в движение, движение превращено в смысл, короче, смысл превращен в новый смысл, невыразимое включено в язык, но язык включен в невыразимое. Словно сегодняшняя волна была срезана волной бесконечно чуждого времени, и смысл отдельного высказывания был заключен в совокупном смысле, словно было сразу много, очень много временных волн; все они скользят мимо друг друга, необъяснимо, в жужжащем хоре человеческих голосов и высказываний, и А. слышал непрерывность в превращениях движения: вневременное во времени, время в безвременье. Действительно ли сейчас 1923 год, как утверждают? Действительно ли сентябрь?