Однажды осмелиться… - Кудесова Ирина Александровна
Здесь, где по утрам запах свежего кофе с корицей и теплого хлеба. Где зимой до самого горизонта — серое ледяное крошево, бескровный полог неба над ним, брошенные, как кости в настольной игре, белые тельца голодных чаек. Где летом джаз, выплескивающийся с открытой веранды прибрежного ресторанчика, шепот сосен, осколочек янтаря вперемешку с мокрым песком — на ладони. В кабачке, с хозяевами которого она дружна, — камин, глинтвейн, цеппелины с грибной начинкой. Разве можно быть здесь несчастной? Здесь, где она больше не представляется Ольгой. Ее зовут Эгле, ее всегда так звали.
Все вышло из-за того, что в общежитии Ленинградского политеха, куда восемнадцатилетняя Эгле заселилась, подав документы на инженерно-экономический факультет, в одной с ней комнате оказалась некая Люда (или Люба?), разбитная девица из то ли Саранска, то ли Саратова (разве сейчас вспомнишь; да и разницы между этими двумя «Сара-» Эгле не видела). «Тебя как звать?» — спросила та, и Эгле ответила. «Как? — девица хихикнула. — Кегля?» Пришлось объяснять, что Эгле — старинное литовское имя, означает «Ель». «Елка? — Люда-Люба из Саранска-Саратова выдохнула даже с каким-то восхищением: — Ну и дурацкие у вас имена! — И повторила, смакуя: Йолка!»
Про «дурацкие имена» Эгле хорошо запомнила. Люда-Люба орала через весь коридор: «Елка-а-а! Я твою помаду возьму!»; представляла соседям: «Ее Елкой зовут, вообразите?» «Ольгой», — тихо поправляла Эгле. Потом Люда-Люба не поступила и уехала, забыв вернуть помаду и еще кое-что. Про странное прозвище «Елка» никто не вспомнил. В институте Эгле стали звать Ольгой, и вне его — тоже. Эгле как-то познакомилась в компании с балкарцем Ильясом, спросила: «Почему ты не представляешься Ильей?» — «А зачем?» — удивился тот. Зачем… Чтобы за своего принимали, зачем. Чтобы не чувствовать себя вороной в утиной стае. Конечно, от акцента и от фамилии — Даукантайте — не убежишь. Но Эгле и не бежала: происхождением она гордилась — и еще как. Только вот ни кеглей, ни елкой ей быть не хотелось.
Здесь она снова — без малого спустя полвека — звалась Эгле. Сорвала в тело проросшую шкурку — Ольгу, — бросила в огонь. Всякий раз, представляясь, не могла сдержать улыбки: «Эгле». Это было так, будто… будто в юность упала. Оступилась и упала. Думала, далеко лететь, так ведь нет, вот она, юность, рукой подать.
— Kuo Jûs vardu?
— Egle, — улыбка.
Юность ли? Скорее детство. Мама, в сотый раз рассказывающая старую-старую сказку о королеве ужей. Каститис, старший брат, сует голову под подушку: «Может, хватит?!» Нет, не хватит: Эгле каждый вечер просит сказывать одно и то же — о том, как ее тезка купалась в озере и к ней в рукав рубашки забрался уж. Мама говорит на разные голоса: «Уходи прочь!» — закричала девушка, а уж ответил: «Пообещай выйти за меня замуж — уйду». Брат отпихивает подушку, вывешивает худые ноги из-под одеяла. Мама отвлекается на него:
— Ты куда?
— Попить.
— А потом, а потом? — Эгле дергает маму за край юбки. Будто и вправду не знает, что «потом».
— Делать нечего, Эгле соглашается выйти за ужа замуж.
— Нет, не так! А про сестер забыла?
— «Чем не жених тебе, — сказали они, — соглашайся, сестрица».
— И засмеялись!
— Да, и засмеялись…
— А потом?
Мама засыпала на ходу, но Эгле, только когда выросла, поняла, как мучила ее своим «потомом». Редко добирались до конца сказки, Эгле засыпала раньше. Да и конец ей не нравился — как пришли братья Эгле на берег, вызвали ужа и убили. А уж не ужом ведь был, по правде, а красивым юношей, принцем. И прожила с ним Эгле девять счастливых лет на дне озера. Узнав, что нет в живых ее любимого мужа, превратилась она в ель. И до сих пор роняет в озеро смолистые слезы.
Эгле придумала другую концовку — где братья с ужом подружились. И еще одну, под настроение, — где уж братьев топил, а они захлебывались и орали. Утопил-таки.
Детство.
— Мам, а я тоже буду королевой ужей?
Счастлива ли она здесь? Здесь, где не осталось старых друзей — кто уехал, а кого и нет больше. Хотя можно ли назвать их друзьями — так, школьные приятели, не о чем сожалеть. Дочки слетаются сюда только летом — побродят в прохладном прибое недельку-другую, оставят внучек и — прочь. Много мест интересных на земле, не на задворках же Европы короткий отпуск куковать. Нет, не их это страна, они и языка-то не знают, Эгле сама виновата.
Но разве эта страна — ее? Она рвалась сюда, рвалась неистово — в свой потерянный рай. В аккуратный уютный мирок, вылизанный, выстриженный, пахнущий свежей выпечкой, сосновой корой, прелыми водорослями. В этом мирке было все, чего она не находила в неопрятных, неприветливых русских городах — сколько их мелькнуло перед ней за время мужниной службы? — здесь, казалось, был Дом. Она так и не смогла отыскать подобный ему в России: может, оттого, что ей требовался простор, шторма, ветер, бросающий в лицо песок; а может, оттого, что Дом, он всегда один.
Вот только не повстречалась она здесь с Домом. Но как сказать об этом Иосифу — после всего того, на что он ради нее пошел…
2
Уже скоро два года, как это случилось. Как она решилась.
Шел январь, сонный постпраздничный январь, сессия. Давно почувствовала — есть кто-то у Оси. И это «есть» длилось и длилось, никак не засыхало. Ося остался дома на Новый год — сбежал только вечером первого, — а она до последней минуты декабря ждала: сейчас войдет в комнату, держа в руках телефон, возмутится — надо ехать, партнеры совсем обалдели, срывают в такое время… но уж больно контракт хорош, нельзя упустить. Как собака глядит на занесенную руку, она ждала — не поедет тогда к дочкам, останется одна. Готовила через силу — кому это все? Но не уехал, слишком явно вышло бы, а может, пожалел ее.
За три недели до этого попросил связаться с семейством Дайнавичюса — у них ферма на дому, разводят морских свинок. Сказал, работница хочет к Новому году подарок дочке сделать, только нужен обязательно далматин, в черных пятнышках который. И как раз там один оставался, его кто-то зарезервировал и передумал брать. Внучка Дайнавичюса, Рута, собиралась в Москву на праздники, договорились, что она в Нижний заедет в первых числах января, хрюшку завезет. Ну а уж потом Ося сочинил свой съезд сыроделов и как бы промежду прочим сказал, что теперь сам может зверька забрать, в Москве. А ведь так хотелось увидеть Руту, расспросить обо всем. Она потом рассказывала — появился, раскланялся, забрал свинку и — на выход. Рута никак не могла со зверьком расстаться, спустилась с Иосифом к такси, а там на заднем сиденье коробка большущая: «Что это у вас?» — «Как что? Домик для поросенка». Ясно, какая «работница», вез этой… своей.
Видимо, решили они из Нижнего в Москву прокатиться. Наверно, эта в гостинице дожидалась, пока он к Руте ездил.
Но ладно бы что-то приличное подцепил, нет, на такую мымру позарился. Тьфу.
Как-то — тогда же, в январе, — явился за полночь: «Телефон разрядился, позвонить неоткуда было, что ж ты спать не легла?» А она — весь вечер ужом по квартире: мобильный не отвечает, в офисе никого… Около половины двенадцатого скрепя сердце набрала номер шофера — куда отвез? Тот помялся — не знал, можно говорить или нет, — и нехотя сообщил. Назавтра поехала в эту самую больницу, а мужа там все девицы в регистратуре уже знают как «веселого дядьку». Ходит в девятую палату. Хорошо хоть, не в шестую.
Дошла до девятой — послеобеденное время было, — остановилась перед широкой крашеной дверью. Стояла, вдыхала запах больницы, раньше от него всегда сжималось сердце. Но сейчас — нет, сейчас не до того. Сколько в палате коек? Как узнать — эту? Да и надо ли? Зачем оно все?
Толкнула дверь, но в последнюю секунду не решилась войти, просто голову в щель просунула.
3
Нина полулежала на кровати и ковыряла незамысловатый больничный обед: жиденькое картофельное пюре, тщедушное рыбье тельце. Полпалаты расползлось, остальные кто спал, кто, как бабка на соседней койке, пялился в потолок, переваривал. Пюре с рыбой остыли — только что Алена ушла, болтали. Врач обещал обойтись без операции; нога была надежно закатана в гипс и закреплена прямо перед носом.