Анатолий Ливри - Апостат
Теперь оставался лишь подбородок, выпяченный козлиным клином, придававшим Алексею Петровичу террористический облик хмельного старца вкупе с мажордомовой важностью корифея, зазванного на Божий пир, — за него, оттопыривши в сторону часов задок, принялся негр. Лезвие прошлось по нокаутовой оконечности, — раз, второй — и снизу вверх до самой губы, сжиная последние злаковые лакомства. Склонённый негритянский профиль отразился в зеркале пежинным мыльным разводом. Полинный фалаш! «Ра-а-а!» — довершил залихватский штрих острия раскатистый храмовый рокот — пасынковый вопль фрескового Александра, бездарно имитирующего ангельское лупоглазие своего Быкоглава.
Бритва сняла пару последних хлопьев пены — вешник при молочном Яксарте, так и не угодившим в рот, несмотря на успешный геноцид усов с бородой, чьи антиохские ненавистники могли теперь торжествовать: нефилософская физиономия Алексея Петровича сияла в зеркале, и он, поглаживая себя по эластической щеке радужно-суставной десницей, скалился от бурлящего — точно перед ночным полётом или кризисом стихосложения — наслаждения на вновь обретённые шрамы, на набухшего от профессиональной гордыни цирюльника, на камертон в облике колобка (этого андрогина славянской притчи, так и не убежавшего рыжехвостого Зевеса!), — Алексей Петрович был счастлив, перерождён, и продлевая удовольствие, высвобождал шею отказчивым движением головы с крючковатым жестом перста, ёжился от визга тугого саванного узла, да слишком поздно задавши американскую энигму, ощущал леденение ступней (точно они коснулись таза, полного снега), по мере того, как он, опершись на пегий кулак, медленно вставал, будто силясь, и так и эдак, сплести взором из негритянских пальцев дореформенное крестное знамение, не умея, однако, придать им нужную форму, но возведши очи горе, ощущал всё же парусию редко приземляющегося Всевышнего.
— Севен! — признал цирюльник свою принадлежность к катарам (не мулам персидского принца!), и сразу потеплевший Алексей Петрович подал ему, раскрутивши перед тем звяклую скиталу, десятку, идеальным «шото», отвергнувши шелест расцветшей в зелёной брадобрейской горсти сдачи, и пронизавши занавесь ныряльщицким соитием подушечек пальцев, прямо с порога цирюльни перешёл в рысцу, будто весенний (толстовскому парономазу следуя) Бофор — есаул саулова воинства. — Хай! — гаркнул звонко, с какой-то негой, точно ублажённая девица, негр, тотчас погребённый обломками торжествующего «Рррооооо!».
Ах этот бег! Бор просмаливал скользкие щёки, как перед дальней дорогой домой: триерорёберные бригантины готовы; вёсельные отверстия у уключин заменены канонами с их длинносабельными пушкарями в имперских касках — куполках столиков «ампир»; туговатая на ухо матросня привязывает к мачте убелённого летами аэда с экстатической пеной Урании в искровавленных устах; сосновые остовы судов уже изнывают (запросто изъясняемым брёвнами стоном) но атлантическому пути вспять, контрабандистской сноровкой припрятывая свои тропические секреции — на счастье Старому Континенту!
В лесу теперь людей поприбавилось, и не раз Алексей Петрович, дабы не замедлять рыси, освобождал, сигая в кизиловые кусты, тропу, и честным зигзагом заново овладевал ею, предпочитая не разглядывать женские лица (лётный персеев рефлекс!), но пронзительно чувствуя, как хрупко при его приближении дёргается плечо, как вздрагивает полувыщипанная бровь, и реагируя межлопатковой истомой на оборот вослед звону своих ключей (тотчас заглушаемому полным виски рыданьицем здешнего фавна) почти татьяниного (сиречь названного в честь нечисти, празднующей Купалу), с исправленного-переправленного черновика, профиля.
Теперь Алексей Петрович инстинктивно отделял себя от человека, взором приковывая себя к девичьему бору, очами очищая и защищая себя его видом, будто гигантской динамитной шашкой. И лишь у самой хвойной пропилеи взглянул Алексей Петрович — сей же час, не удержавшись, гоготнув, — на исполинскую звезду Давида дравидовой груди: так, не чуждый прекрасному медвежатник выкладывает на сатиновый, с краденой же туфельки позаимствованный, обрывок, намедни сворованное ожерелье. И долго ещё Алексей Петрович различал идеально вышненемецкое произношение индийца, которое тот громогласно выплёскивал в свою златодланную, цимбалой вогнутую кисть. От говора этого так веяло родным, костромским, с водной глади возносимым к небесам (где сейчас дирижаблем, — напоминая о вечерах лакедемонской осады Петербурга, к чьим избитым коленям наконец-то ложились и «Tiger», и «Panther», — висело гранёное, с оттяпнутым задком, безыскусственно подштрихованное ломким индиговым грифилем, тёмно-фиолетовое облако), что Алексей Петрович сам подпрыгнул, левым оком убивши окрылённого муравья (эмансипация пролетариев!), гаркнувши снова «Гей!», облака неведомо отчего не достав и чуть было не потерявши шорт. Вопль вышел жуткий, и с магистали, благоразумно замедливши ход, испуганно гукнул прозрачночревый рекламный грузовик с серебряно-лупоглазой головой воблы — многоколёсая витрина апеннинского башмачника — коему художник, кощунственно вознамерившись удивить свет, скормил голых манекенов женского пола, всех завитых и подвешенных вверх ногами финальной стадии слоновости, в туфельках Марии-Терезии или другой венценосной венки её породы. Бал Сатаны на Луне (ежели верить Поприщину), — любопытно, которая из них — Хозяин?
Алексей Петрович, шаркая подошвами и очищая от крыльев ресницы, пересёк асфальтовый большак и затрусил под липами, тотчас нащупавши пятой овальную лунку, запросто попадая в подковный полуобод, хоть и сознавая, что лошадь — полицейская. Настырное эхо «Сar als…», приправленное жирным аллитерационным шипом, нахлёстывало неотступно слева, из-за сиреневого палисада, из-за груды пёстрого кирпича, из-за спутниковой антенны, до краёв залитой багрянистой струёй Солнца, которое будучи не в силах насытиться собственной щедростью, всё брызгало в эту крещальню лучами — и дико хотелось погрузить туда ладонь, испробовать это вещество на липкость, вдоволь нашевелиться в нём пальцами, нащупавши ремни, втянуть волосатыми ноздрями его железистый запах, молниеносно определивши с той ли неизменной истовостью свирепеет от него дух.
Ferres street теперь гораздо чаще оживлялась автомобилями: они дефилировали, всё ещё поражая Алексея Петровича своей однообразной респектабельной громоздкостью; даже представители спортивного подвида, дикостью ликов претендующие на вакхичность, и те притормаживали на поворотах да, славно выдрессированные, исправно мигали сигнальными фарами, хотя вокруг не было ни души, кроме разве что пчёл, с медвяным гулом холивших липовый цвет вкупе с Алексеем Петровичем.
Утомляться он стал уже на подступах к дому отца своего, — гаражные ворота настежь, да так и застывшему в придурковатом раввинском зевке удивления (помнишь ли кару Караваджо — Павлу?), выставивши на показ единственный верхний свой резец — притупленный, жёлтый, с чернющим кариесом, дважды опутанный проволокой американского дантиста. А изумиться было от чего! Храм, уже безлюдный, лишённый четвёрки крестов, сваленных к его подножью случайно-аккуратной горкой, наружность имел таинственной, необузданной лихости: распахнувши оба свои объятия, он подставлял две пары раскрытых ладоней краснеющему светилу, смотревшему прямо, свысока, по-хозяйски, — а чудовищно удлинённые за день леса уходили, высоко возносясь над щербатой кровлей купола, крестовинами с червонным отливом грозя небесам (если не слепым, то уж точно подслеповатым), измываясь над ними с буйной бесполезностью тороватого тореро — святотатством для Америки! — «Той, что я повстречал позавчера, и которую я покидаю, обновлённой, освящённой, с домом отца моего — миссией вражеской державы, очагом божьего раздора, ибо Элойхимам также приходится прибегать к военно-дипломатической затейливости, n’est-ce pas, Cadme Qidam? Вот она! Перехлёстывает! Галльская моя сущность, и я обращаю её на Восток, точно неукротимый автократор, внезапно закручинившийся по своей Лютеции!»
Приберегая рывок напоследок, как камикадзе — штопорный вихрь; как вандикова Эвридика из Тенесси, Орден Подвязки — ещё головастому мужу; как брюхатая Семела — челобитную, — Алексей Петрович, застонавши зычнее калитки, сиганул через неё, затопал (homo goergicus в новой, неотвратимо тянущейся к Полюсу, заглатывающей нео-сфарадов, Испании! Странные всё-таки события случаются в ней!) по гладкому ворсу гостиной, сея прошлогодние иглы с комьями прохвоенной глины, и исторгнувши сварливый крик из сгрудившейся (как кусками может сгрудиться лишь женщина) от рыданий Лидочки.
На кухне, распластанная во весь стол, покоилась голубокаёмная «Чикагская трибуна», повествующая о ночных пожарах (на снимке, в дагеротиповом «бруаре» — пламенеющая чёрная гора, клеймуемая наполеоновским ногтем брандмейстера); о наводнениях города Святого Гея, того, что в Баскском графстве, десяток маниловских фарсахов на юго-восток от Святодухова. Алексей Петрович перевернул страницу — её, конечно, тут же и порвавши, — обнаружил родной Собор Блаженных Мук, с двумя вековым сифилисом да германскими осколками обгрызанными демонскими ряхами, теперь ладно отёсанный архитектором (бывшим подмастерьем коробостроителя Корбюзье, удостоенного в своей отчизне — возведшей его тем в ранг пророка — десятифранковой купюры), повелевшим скрыть досками дорический уровень фронтона, со всеми тимпанами, грязными гзымзами — для реставрации таинства при поддержке лесов, крана и обкарнанных карнизов. А ещё ниже, под печатным воплем о муках торгового дома «Loeb», ближе к боливаризированному Чавесу, пожирающему «негритянские головы», около кири-куку муниципалитета Аквилы о тотальном торжестве науки над грядущими землетрясениями, справа от стереотипных выборов в России (приевшаяся вереница серомундирных юношей: самый милашка, эдаким jeune premier купринской Рытвины, отдёргивает, с ухмылкой удовлетворённой похоти, завесу) — Тир — на благоуханном, лоснящемся кедровым ядром ухе залива, при давешней подписи «Бейрут». — «Ха! Не слишком уж свирепствуй! О! Боз!» — и довольный галлизацией иудейки, Алексей Петрович, подхвативши под мышку бутыль, двинулся по лестнице, различив скрежетание тормозов отцовской «Мазды» да на ходу утоляя жажду — рыгая и матерясь, скребя шрам на ляжке (когтями его, снова! когтями! когтями!), — вскинувши голову и перегнувши обручем шуйцу, будто трубадурствуя ловитвенный «отбой»: мол, охотники, про…ли чубарного оленя-то — королевскую прерогативу — поруку успешного завершения одноимённого опыта! А в зеркале на Алексея Петровича смотрел он сам, помолодевший на полдюжины лет, без единой морщины, но с румянцем лигурийских Богородиц, что из золочёного дуба, венчанных колоссальными, точно гелием накачанными, шарообразными коронами, — только бисер пота серебрил виски, будто безумство бега, насыщая ведуна глинистой перстью, удабривает его голени регалиями скифомудрствования одногрудых рифеек — «Не-е-е-е! На-скаку-киселедающих менад!» — последний слог вышел на французский манер, вроде «надэ», белым веером прыснувши по отражению лица.