Анатолий Ливри - Апостат
Обзор книги Анатолий Ливри - Апостат
Анатолий Ливри
Апостат
«Άΐδια γάρ έστι τά τών θεών ώστε καή
ήμάς χρή μιμείσθαι τήν ούσίαν αύτών,
ίν’ αύτούς ίλασκώμεθα διά τού το πλέον».
Ίουλιανός«Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья»
А. С. Пушкин«Давно не начинал я так утра! Дико сводит правую кисть. Ди-ико! Ди-и-и-и-ика-а-а! Ди-и-ка-айа-а-а! Ди-и-и-и-икистенями! Неуёмно ходят пальцы! Словно сильнопьяня импровизацию озноба, берущего позвоночник на абордаж! Сколько раз настигало меня неизбывное сновидение, кое уволоку я и в могилу, к Биг-Бразеру грёзового даймона: обрубает мне длань изощрённая исполинская лопасть, сонм арапов-невидимок смешивает персты с миллионом прочих, раскладывая рядком тьму-тьмущую фаланг, в таврический горизонт уходящую. Сводит меня к ним (будто неблагодарный эмир упражняющегося в катабазисе Мука-страдальца — узника Изникского Собора — к сокровищам бременского погребка) за кровоточащий обрубок старуха, маслакастая да грудастая, только с сосцом одним, и мучным шепотком избранника-стряпчего (выдрессированного на управление вещью публичной, как кобыла — на триумфальный прогон) наушничает, губой обдирая мне кожицу мочки да указуя на пальцы тыльной стороной своей ладошки (а там трёхпалые следки сенильной пигментации: пигмей наединоборствовал с журавлёнком): «Ну же, Алёша, ну же убивец тайный! Хоть-и-не-вино-ват! Сон всё это. Нанос видений. Так ты выби-и-ирай свои, ну же!», — тут следует упреждение обычной кары: клык за резец, обожжение очей за поэму, нос за штаб-офицерскую дочурку, ухо — за утробный плод. И, покамест не иссяк отголосок волосяного её тенорка, выхватываю я шуйцей из океана суставов и мой мизинец (от панкратиона горбатее Дика Йорка), некогда меченный осколком пивной базельской кружки; и волдырчатый, на радость валким валдайчанкам, безымянный палец-Улисс с преждевременно поседевшей поросолью; и средний, скошенный на долю миллиметра влево, с мехом-гармоникой; и тяжелющий перст — баловень каратиста, размозжённый на каждом сгибе, кряжистый, безволосый, муаровый, — запирая четвёрку большим, широким в кости пальцем: сызнова составляю я кулак под адвокатское умиление ментора-матроны, силящейся переахать Тимковского…», — и Алексей, нет, скорее, Алексей Петрович, ибо ему перевалило, правда, с трудом, за тридцать три, расслабил, как перед боем, всю свою конечность от правой лопатки до дактильных подушечек. Внезапно суставчики десницы сжались, при единении прошелестев хором, и тотчас пальцы обвисли, молниеносно образовавши с внутренней стороной ладони ладное, мясистое сердечко, и снова, пружинисто да гибко, только один за другим, словно вымуштрованные клавесинной сонатой, сошлись в кулак — просто, как Бог, Мефисто! Кеды Алексея Петровича заходили самбой, рюкзак-партнёр ахнул, осев, восхищённый и получил хлёсткий пендель, продвинувший его вослед медленной очереди, уползавшей к паспортному контролю, — за коим можно было разглядеть второй ярус врат, всех одноцветных, хризолитовых, подчас звенящих.
Рептилия, сегментом коей был Алексей Петрович, влезала в каждое из этих прямоугольных отверстий, стряхивая там временами чешую. А из-под серостенного с железно-амбарной прожилкой потолка на гидру (заспанные Гераклиды в белых безрукавках неустанно отсекали её головы — забывая, впрочем, прижигать раны, — отчего количество морд, натурально, умножалось) подозрительно взирал крытый глянцевым слоем пыли одутловатощёкий генерал с явственными зачатками трисомии — в обрамлении кокошников излишне-звёздчатых хоругвей Евросоюза, низводящих основателя последней республики до прапорщицкого чина.
Алексей Петрович не выносил ни запланированных путешествий, ни покойного кегельночерепного президента, и ныне, с некоей долей изумления, как на тварей, обычно отделённых стальными брусьями пронавоженной неволи, разглядывал нижнемонмартрских алжирцев с сеном в волосах; галльских пиджачников, удручённых духотой; ещё более потных сребролюбых евреев; чеченцев, утерявших, вослед за лемносскими потом казаками, Кавказ; возвращавшихся из Мекки персиян — в Нью-Йорк, а турок — к гамбургцам лунного света: всех одинаково мутноглазых, так что невозможно было вообразить, что именно сумеют они рассмотреть этими вот зрачками там, за двадцатью семью пресловутыми землями.
Какое исполинское шило, впившись в самую российскую часть тела человечества заставляет его ёрзать по планете? Неизвестно! План на будущее тысячелетие!?! Установление путешественного геноцида сразу после образовательного! Введение культурного, возрастного и расового цензов на приобретение авиабилетов! А пуще — разучить их читать! Писание без прохождения экспертизы на наличие паркеровского мышления карается смертной казнью через постепенное (перенятое от гангстерских методов гангрены) отрубание конечностей, начиная с нижних, — как отрезание пути отступления назад, сиречь вверх, на деревья; использование же фотоаппаратов — взыскивать публичным выдиранием глаз под хоровой вой зрителями Людмилы. И… чу! У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!
И лишь для избранных, — прошедших испытание огнём, пятилетним молчанием, одиночеством, сотней лакодемонских кулачных схваток да бичеванием артемидовой с делосской нагайками, — единственное паломничество. За всю жизнь. Бегом! С правом безнаказанного грабежа и убийства! Да обязательного изнасилования — лотерейное раздаривание высшей кровушки! Вот вам одно из предписаний оздоровления — куда там! — спасения — планеты, спиралевидной нашей Галактики да и всей Вселенной!..
Алексей Петрович поёжился. Точно от озноба. Сам-то он летел в Чикаго, к отцу, которого не видел вот уже лет десять, засидевшись в Париже, становившемся из года в год всё более и более экзотическим. Да и как не плениться этим нагромождением народов, тёсаных камней, эпох, дрожаще-розовых сумерек, феноменально легко растворяющих и республику (уж не припомню, какую по счёту, но уж точно приближающуюся к чёртовой дюжине) вандалов, — вернувшихся в Европу, забоданную пресытившимся ею яком, — и шаткое голубоватое сальце османовских семиэтажек с ваннами для Будри-старшего.
В очереди самой приближённой к человеческому подобию казалась девица, без устали шелестевшая белесоватыми губами в удачно согнутую ладошку, то по-французски, то по-американски: на обоих наречиях с гибридным акцентом, точно не переставала дивиться она, на ковчеге убежавшая Атлантиды до самой Армении, — о чём свидетельствовал её нос с праксителевской горбинкой, издревле направленный вертикально в землю, словно пронизывающий планету, чуя ещё не колотый адреналином самородок её сердцевины с выжженным на ней Глаголом — ибо только её, любовь мою, стоит флегетонить Словом! У Алексея Петровича имелся такой же, свороченный — по долисипповым канонам! — метаморфозой ночной драки, — будто Божечка, этот извечно неудовлетворённый артист, спешил долепить его, ворча на несовершенство людских чрев. Тут Алексей Петрович снова пнул рюкзак и переложил бордовую паспортину в глубочайший пазух белых штанов с бордовым же пятнышком, не берущимся ни единым чистильщиком, ни Тезеем, ни Гераклом, ни Аполлоном, ни самым Пинкертоном — этим Натаном, данным Аллахом Новому Израилю на развязывание таинств апостазии.
Плечики армяночки вырисовывались узостью необычайной, грудь подразумевалась лишь наглому льстецу — бюстгальтеру, — подобию анатомического панциря амазонки; на месте живота — выемка, откуда сразу и откровенно отрастала пара жёлто-серых, в какую-то невозможную крапинку мезузообразных ножек, продвигавших её к таможеннику, от коего сам Алексей Петрович загодя вознамерился утаить бутыль рейнского — исконное писательское наслаждение объегорить всех, подчас вплоть до своего каверзника-героя! В глазах у девицы, помимо житейских женских чувств: утомления, тянущей ежелунной боли в пахе (Алексей Петрович издавна был тончайшим распознавателем страданий) да неприязнью к иноплеменному ребёнку — кудрявому арапчёнку в засаленной матроске навыпуск, то и дело наступавшему ей на пяту кедами сержантского звания, — читалось нечто затравленно-карее, почти мученическое, отчего хотелось сложить всю четвёрку её конечностей воедино да прижать к груди, как тороватый на Пасху барон — свиток свежепереписанной, всей в аромате чернил, Торы. Брюшко девушки, — сосредоточившей своё внимание на квадрате линолеума, безуспешно подделывающегося под marmor lunensis — оставалось недвижимо, а вкруг неё, вслушиваясь во влажный, точно Тартар шепоток, коим она набивала свою ладонь, хаживал второй недоросль, — отбившийся от тесного гурта высококаблучных, как парфяне, мам с гузнами, приспособленными для езды на мулах, — в эндромидах да розовой шёлковой пижаме с троицей ещё более ярко-розовых букв SON промеж самостийно ходящих лопаток, отчего «O», разводя нижние конечности, превращалось из «омикрона» в «омегу». Перемещался турчонок, строго следуя очертаниям тотчас воображённого Алексеем Петровичем полумесяца: подсеменит с запада, глянет салатовым взором на девицу да тихонько, с норд-оста, забежит ей за спину, не спуская с неё глаз и зажимая при этом пару толстенных фаланг шуйцы в правый кулак, сопя, мигая, вытягивая при этом шею, упитанную, нежнокожую, всю в эластических складочках, точно подставляя её под авраамов клинок — «Не моя участь быть виноградарем. Но… ах, как наливаются жаром кисти, ах, как охота, да! да! именно охота полоснуть итальянской финкой эту шейку — вот она, трепетная, запретная, ежерассветная страсть детоубийства, регицида, самоуничтожения, выплёскиваемая на мацой скрипящий лист! А после, ежели всё утро до первого послеполуденного часа принадлежит тебе (уворовано у их мира!) — княжий серебряный сон, и снова пробуждение, как повторная (тоже краденая!) попытка предоставить случаю снизойти с небес на горнюю лужайку, потянуться, хрястнувши всем набором фавновых суставчиков, насторожить вдруг заострившиеся ушки (точно я — сводный ариаднов братец, забодавший-таки хвата-Тезея!) да сигануть в запретную зону ельника — ещё раз!