Анатолий Ливри - Апостат
«Забыл! — Алексей Петрович, сделав соответствующий вихрастый жест, пересёк нейтральную полосу, нахлёстывая её шнурками, и снова завладел документом «галльской демократии» — Типун! Ннет, тимпан! Панов напалм тебе на язык! Ктшшшш!..». Теперь Алексей Петрович сам вступил в туннель — длиннющую блеклую кишку, налитую дивно слаженным скрипичным хором Мендельсона, постепенно срывающимся на трепетное урчание: «Ум-ум-у-ури-ури-у-у-ури», — словно предсмерчевые воды горного озера. Давило в горле. Утренний рвотный писательский рефлекс уже расчищал себе жизненное пространство вкруг адамова яблочка, отринывая всю Африку с провинциями Третьей Республики, одержимый Малороссией, куда, по слухам, угнал Пегаса из Водены низийский Бог (устраивающий подчас, движимый актёрским рефлексом, диафанию на эпидерме планеты), покамест орды паломников ломились, подстрекаемые его светлой улыбкой, — перенимая весь её лютый оскал, — мимо! Преждевременная репатриация! Гибрид юбриса гили гималайской да голи галилейской!
У самого ревущего самолётного порога объёмногузный американский учитель пожёвывал, точно примеряясь к закуске, бородку, вымытую лавандовым мылом по случаю перелёта и даже остриженную около блестяще-серых губ, — Холмс не замедлил бы означить местонахождение окна отельной ванной — отчитывал, похрястывая щетиной, стайку гимназисток из Теннесси (из Афин — о чём зелёной вязью доносили овальные, прицепленные к зачаткам грудей значки) — этой заокеанской Лидии. Заключительный урок французского:
— Иль де… иль фо па… монтрё… (хряк!) во… (хряк, хрясть, хряк!) жи… (хряк!) ямб!
— Сорри! — Алексей Петрович раздвинул школьниц улыбкой и плечом — к коему они льнули, будто водоросли родосских скал к голени, — наступивши на беличью туфельку худющей брюнеточки (талая Лола! — пискнула «О май год!» — Сад с апостольской дотошностью тотчас выколядовал бы право испробовать аппарат на себе) да подивившись их пергаментной, точно веками застиранной коже, когда величайшей ценностью этноса становится не выбеливание, но — тотальное обесцвечивание дермы; заглянул, с мореходовым любопытством в стенную щель, где просматривался левый боингов бок с носом обыкновенным, мужицким — так и просится на язык (запросто свершающий диффузию главнейших евразийских наречий от Литовска до самого Бреста): «земляное яблоко»!
В выражении самолётной физиономии всегда сохраняется нечто олимпийское — оно осеянно поднебесной пыльцой, плотным слоем запорошившей лайнеру очи, — застывшая конвульсия прозревшего слепца с кровавыми разводами на щеках. Алексей Петрович переступил порог. Шнурки, на мгновение зависнув над бездной всеми жалами вниз, благополучно перебрались в салон лайнера. Стюардессы, разогреваясь, переминались, как ватерпольные наяды перед матчем, — такие же одутловатоликие, пустоглазые, ведающие лишь групповое подчинение бесстыдно распалённому тритону, — с тем лишь исключением, что ритм их полупляски регулировался мощью моторов, ускоряясь в моменты торжествующего рыка да замедляясь при спаде напряжения, — и тогда в брюзжании двигателя чётко прослеживались циклические нотки, обычно машинально изрыгаемые танцмейстером. Профессионально дозируя оскал в отношении перво- и второклассных пассажиров, лошадиночелюстная блондинка с человеколюбивой грудью кельнерши да ляжищами борца сумо (до коих по мистическим причинам столь падки американские авиакомпании) направила Алексея Петровича на его место, 33 B, овеявши при этом его корициевым духом, пробивавшим себе дорогу настырнее Сореля, — от подмышек сквозь синии доспехи с медной каймановидной бляхой на лацкане, представлявшей, предположительно, самолёт.
Сколько очей вперилось в Алексея Петровича! Он-то, кожей да аллергической реакцией своих стихов, проступающей обычно на манускрипте сизоватым отпечатком скользящего шото (ибо Алексей Петрович писал одну поэзию, и только её! выражая, истым учеником Учелло, лишь людской строй, его единённый с иппическим, точно крещённый русским вулканологом, порыв!), присно притягивал неизменную антропоидную суть этого богоподобного двуногого петуха: прилипнуть к Алексею Петровичу да рвать его (за что — неизвестно, хоть причина и подозревается!), разделяя, естественно, со всем сонмом пост-андрогиновых нюансов, способ расчленения: мужской — воинственный; женский — всасывающий да отрыгивающий — тенелюбой Арахны-веретенницы. Вот и ныне самцы буквально бросались в его белки, точно силясь раствориться там; прочие же отмечали Алексея Петровича цепчайшими, вдруг становившимися цыганскими глазами, не всего — а лишь паховую область с кистями, тотчас налагая на него взоровые колодки, и не выпуская уже его, с такой же отзывчивой точностью определяя, где он, как Аллах — местонахождение своего наилюбимейшего ходжи.
Алексей Петрович прошёл сквозь строй, точно уязвлённый Арамис, швырнувши, облегченно предвосхищая стремительный сон, рюкзак на сиденье, так что вздрогнул по-бабски пригорюнившийся у иллюминатора над самым крылом, по-бабски же подпёрший подбородок, китаец в гаврошевой кепке набекрень, с золотой бритвой на истинно червонной цепи да понурым, в этот день вездесущим ландышем — ценою в один евроландский сестерций, — по самую ляжку в карман миланца-пиджака, молниеносно представлявшегося, как недавно овельможенный выскочка, полудюжиной рудных букв, размётанных от локтя до запястья. В иллюминаторе за остроносым азиатским профилем Алексей Петрович рассмотрел, как тройня салатовых близняшек-самолётов с младенческим оперением членов напыжилась, одновременно принявши внутрь по кишке «боинга», столь внезапно прервавшего урчание, что взвизгнули тенессийские смолянки, — рассыпавшись фурором фурирчиков — уже рассаживающиеся вкруг Алексея Петровича и в надежде устремлявшие косвенно-внимательный взор на пару мекковых пилигримов (тщеславных своим недавним эратостеновым причастием): «А не угоните ли вы, вместе с нами со всеми, лайнер к блаженному аравийскому архипелагу — пятёрке сухеньких пальмовых оазисов с парой парсеек, теребящих кошти да изнывающих по тени остепенившегося Стеньки средь ширящегося Индийского (нижайшей касты!) океана?! Ну же! Будьте миленьки!».
Корабль зарокотал ещё сладостнее, ещё надрывнее, ещё чётче отсчитывая ритм. Школьницы попадали в кресла, подлезая взором интересанток под Алексея Петровича, извлекшего, неожиданно для себя самого (наитию утреннего скольжения следуя), щёлкнувши шкатулкой, Илиаду, севши подле китайца, благожелательно поглядывающего, как стайка пролетариев, плавясь в светло-фиолетовых стекольных бликах пуще оседлавшего стойлер кареглазого дозорщика-императора, потащила прочь от пасти охающего «боинга» ржавый заощрёный рычажище — с виду исполинская булавка, истекающая хиосским вином. Беда не велика!
Не стоило обнадёживать себя сном. Даже перечень журавлиного клина: варварский дар дорийскому ратному уму — ратумии — не надбавит крыл братцу Танатоса до серафимова минимума. Даже замедленный прыжок на уже стягивающийся с вееровым шорохом илионский песок — не в помощь, Боже! Одряхлел ты! Нужен другой! Яростнее тебя!! Повсеместный Омест!!! От участия этого Бога у Алексея Петровича ныли будыльные мускулы, першило в горле (словно от близости лилий или персидской сирени в самом рассыпчатом — как мидасово охризолитствование — их цветении) и разрывало бедро вкруг швов, будто пифагорейцы-лилипуты, учуявши седьмое воплощение Эфорбия, вплавляли в него двадцатичетырёхкаратное золото. Минувшая ночь представилась ураганом, недостаточно мощным, однако, для принесения теперь забытья, вытравливания из памяти нового отрывания от Земли, по сути — святотатства. Алексей Петрович раскрыл наугад:
«…оставит душа, повели ты
Смерти и кроткому Сну бездыханное тело героя
С чуждой земли перенесть в плодоносную Ликии землю.
Там и братья и други… «А-а-а… Друг — это трупная муха-а-а?..»
его погребут и воздвигнут
В память могилу и столп, с подобающей честью умершим».
Так говорила, и внял ей отец и бессмертных и смертных:
Росу кровавую с неба послал на троянскую землю,
Чествуя сына героя, которого в Трое холмистой
Должен Патрокл умертвить, далеко от отчизны любезной.
Оба героя сошлись, наступая один…», — rimus remedium! Гомер-екклезиаст с Гнедичем-евангелистом не подводили никогда! И как их тянет к земле! В такие экстатические мгновения соглашаешься даже на пару десятилетий многомятежно-человеческой комедии, с неисчислимыми меандрами Менандров, ради ещё одной такой, почти «эдиповой», — разве что с дефектом излишне чёткого зрения, — тирании.
Упёршись в книжный корешок стародавним рёберным своим переломом, Алексей Петрович высвободил пятки, с наслаждением захрустел прозревшими пуантами. Мысленный поток лился, как прежде, по порогам, лишь мука стала плавнее, потекла, перенимая и урчание двигателя, и нарастающий трепет пола, и желанный рывок обоих прочь от земли. Стрекоза, видно почуявши то же, снялась с крашеной шляпки шурупа, — точно завещая лайнеру свой третий глаз, жирный, как печаль, — понеслась, выруливая средь бореевых сремнин, к вконец рассвирепевшей паре самолётов, вжалась в точку, и точкой этой ещё долго сопротивлялась заунывному профессорскому баритону (поясняющему по-французски: «Это — чайка»), пока не была заслонена профилем китайца, также избавляющегося (показавши голубые с чёрным кантом джинсы) от рябых кед-компатриотов, но тотчас по освобождении влезшего ступнями в колоссальные багдадские туфли со вздёрнутыми златомишурными носами.