Николай Климонович - Цветы дальних мест
Володя в смущении закрутил круглой своей башкой, толстой широкой ладонью принялся растирать и мять шею, а Миша думал: может, и последняя была, кто его знает, значит, последняя, во как… И он взглянул на Володю, и тот на него. Отвернулся поспешно, и показалось, что Миша нагловато ему подмигнул, мол, не бэ, не скажу никому, оба виноваты, хоть вода и пошла на твое, прямо скажем, промытье, — и он все мял и мял шею, и крутил головой, и было больно.
Но шофер и тут первым оправился.
— Ладно, — снова подтащил резинку от трусов чуть не до ребер, — переживем, погрузимся. У казахов займем. Там, глядишь, водовоз прикатит. Он, Толик-то, всякий день, а пока…
— Но у п-пастухов может оказаться тоже ограниченный з-запас, — вымолвил Володя, неприятно для себя краснея, расправившись с шеей и почесывая теперь под левой грудью.
— А пока, — не обращая внимания на Володю, а косясь на Воскресенскую, — у нас портюша есть. Водичка тютю, вышла вся, но портюша. Тоже ничего, мокрая…
Воскресенская не ответила. И шофер подумал: даст, не зверь же она, чтоб не дать, да в такую-то погодку…
За столом сидели в прежнем порядке.
А метель за окном наяривала, в комнатах знакомые некогда предметы подернулись точно вьюжной дымкой, расплылись в аквариумных, желтых с прозеленью, потемках, формы их стали призрачны, очертания матовы. На столе перед сидевшими посреди неубранных тарелок, двух пустых сковород, пленку жира в которых припорошило мелким песком, двух же дочерна прокопченных ламп, за которыми никто уж не следил вечером, так что они начадились в свое удовольствие, с запекшейся томатной приправой банок из-под консервов и чесночной шелухи, возвышалась большая бутыль, «огнетушитель», как называл ее шофер, с мутным содержимым, напоминавшим цветом слабую марганцовку, и с мощным, чуть не в сантиметр, слоем трухлявого, рассыпчатого осадка. Из бутыли выкачана была уж почти треть, разлита по вчерашним, до сих пор вонявшим сивухой стопарикам, но еще не пита. Налито было всем, даже парню, перед каждым лежали и кой-какие бутерброды, приготовленные на скорую руку вместо завтрака, который решили отложить, так как и кашу сварить было не на чем, но никто не только не пил еще, но и не жевал. Все сидели смирненько, один шофер елозил… Воскресенская же молчала. Опустила голову со встрепанными, не чесанными еще с момента пробуждения волосами — то ли думала, то ли другим давала возможность продумать создавшееся положение, не замечала томительности момента.
— Горят шланги-то? — подмигнул Миша, неуместно хихикнул и пхнул шофера коленом под столом. — А, Коля-Сережа?
Тот вздрогнул, прищурился, сморщился, отвернулся.
— Ну, хорошо. — Воскресенская тряхнула головой, точно справилась с какой-то последней незадачей, но стопарик ее по-прежнему стыл на столе, а что хорошего — она не торопилась пояснить. Она думала: что это она расклеилась, от бури, что ли, но буря больше двух дней не будет, дольше двух дней редко когда, а там закончат по быстрому, и в Москву, и глаза красные, наверное, а умыться — лосьоном…
— Д-да, — проснулся тут и Володя, — я же в-вам не д-доложил. С овцой все в порядке, они нам ее отдали…
Воскресенская подняла глаза, трудилась понять, что ей говорят.
— Отдали?
— В-вернее — подарили.
— Да?
— Даже не всем, а именно в-вам.
— Мне? — приятно изумилась Воскресенская, приложила руку к груди удивленно, нашла силы и возмутиться: — Этого еще не хватало… — И подумала: этого еще не хватало, не хватало, подарили ей… — Вы шутите? — спросила она
— На день рождения, — скартавил Володя. И подумал: нет, письмо нельзя в таком виде посылать, переписать надо, но пошлет обязательно, вот только перепишет, тоска какая, и душно, словно здесь половики всю ночь выбивали, и такая тоска, в преферанс не с кем…
— Вы меня разыгрываете?
Она очнулась, впервые взглянула на Володю, попыталась сообразить, какую свинью он ей хочет подложить, чем скомпрометировать, но не соображалось никак… Шофер кашлянул, не выдержав; кадык его дернулся так отчаянно, словно в последний раз. И Миша сказал:
— Да чего говорить-то, поздно говорить. Пусть приезжают, от своей овечки костей не соберут, ха-ха. Была, да сплыла. Ничего не докажут.
— А за водой, знаете ли, к ним ехать неудобно, — сказала Воскресенская. — Так одалживаться… — И подумала: а куда ж ехать?.. И снова на Володю глянула, точно он был виноват в растрате воды. Знала бы, сколь близки эти ее неоформившиеся подозрения к истине. — Ну, давайте, — смилостивилась наконец, поднесла к губам стаканчик с марганцовой жидкостью, думая при этом: неприятный все-таки человек…
И все схватились за стаканчики, и не оттого, что так уж жаждой были замучены, а вдруг обрадовавшись точности и ясности приказа. А уж шофер опрокинул свой стопарик и вовсе одновременно с последним Воскресенской словом. Передернулся, скорчился, протрясся, словно током долбануло, и громко восхитился — голосом, окончательно поправившимся:
— Ох, делают же турки! Ну и гадость! — И подумал при этом: а еще даст?..
Миша тоже в лад с шофером крякнул, а потом почмокал, а потом захохотал:
— Все ж лучше воды, а? — И губы его были розовы, в уголках рта — винный порошок.
И Володя, выпив свое, скривившись, почувствовал тем не менее себя нежданно свежее и уверенно смог заключить, на Мишу покосившись: а ведь нарочно вылил, подлец…
— Но чай на ем не сваришь, хоть и хорош, — возразил шофер Мише и стрельнул в Воскресенскую глазом.
Повариха же все держала, переживая с волнением дозу внутри себя, у новозубого своего рта корочку хлеба, деликатно нюхала, потом жалостливо проговорила — И супчика…
А что, собственно, супчик-то?
Парень ничего не подумал, а с застывшими глазами сдерживал тошноту… И Воскресенская позволила небрежным жестом налить по второй…
— А мне все равно… запить хочется, — сказал парень. Лицо его осунулось, побледнело, глаза вытаращились, моргали. Губы жалко шлепали.
— Ах, знают уже все про твою лужу, — досадливо отмахнулась Воскресенская, но подумала: а правда?.. — Плешь всем проел… Но за водой к казахам не грех заглянуть, а, товарищи? А по дороге можно и туда завернуть, посмотреть… Начерпаем необходимое количество, перед употреблением будем кипятить…
— Допьем и поедем, — живо вставил шофер.
— Да, допьем и поедем, — согласилась она.
И все обрадовались: допьем и поедем… И вдруг наружная дверь, которая долго крепилась, застыв в напряжении, как балерина перед первым тактом, сама собой, вибрируя, отделилась от своего места, и сидящие за столом испуганно съежились. Помедлив, дверь ударила в стену с дьявольским грохотом. Стена дрогнула, пол, казалось, качнулся, в дом ворвался серый стремительный смерч.
Глава 20. НОВЫЙ СОН (продолжение)
Все обернулись, будто ждали кого-то. Но на пороге было пусто, и только смерч, стремительно ворвавшийся, вьющийся, плотный столб, призрачная колонна, добежал почти до стола, закрутился юлой, замер и, дрогнув, подкосился, рассыпался в прах. Пыль, песок, птичий пух закружились по комнатам в темноте, расплылись клубами в воздухе, дышать стало окончательно нечем, свист и вой стояли у порога, в двери гудело, как в люке, на полу растекался неожиданно легкий, прихотливый, насмешливый узор.
— Входите же, — хрипло, срываясь, крикнула Воскресенская. И подумала: нет, не было никого, ни шороха чужого, ни топота коня — ничего, ветер только…
И ей вправду никто не ответил.
— Миш, выйди, взгляни.
— Ветер это.
Но он выбрался-таки из-за стола, другие ждали, и песчинки роились в воздухе, Мишина фигура мгновенно окуталась пыльным коконом, пропала, прошли секунды, голова тяжелела от духоты, и вместо узора на полу выстлался толстый ковер.
Ветер был совсем близко, Мишиных шагов слышно не было, он возник, как и исчез, — странный взгляд, лицо удивленное.
— Что? — спросили в один голос
— Пришла.
— Кто?
— Овца.
— Что за черт.
— Да, у самой двери… пасется.
— Одна? — спросила почему-то Воскресенская. И подумала: а лицо у него довольно глупое, совсем мальчишка…
— От бури прячется, — сказал Миша.
— П-понятно, отбилась от отары. Н-иадо ее вернуть.
— Кому?
— Т-телегену вернуть.
— Сейчас отправитесь, Володенька? Ведь вы по приблудным овечкам у нас большой и крупный специалист. Вам и карты в руки…
— Н-нет, я в-вообще…
Овца заблеяла возле самой двери, а ветер нес и нес в прогал пыль, и песок, и пыль, и песок.
— Дверь прикрой, Мишка!
— А она? Снова откроет.
— Тьфу! Ну, сюда ее загони, что ли…
Но и без приглашения овца просунула в отворенную дверь свою голову. Смотрела жалобно стоячими глазами, глазами из круглых стекляшек, неосмысленных, мертвых, окончательно глупых, к которым и слово-то «смотреть» можно применить лишь с натяжкой, — смотрела на одного, другого в нерешительности. Сама тупость, сама сонливость, сама зевота — и это действовало заразительно. Казалось, наплевать ей на бурю, не от нее спряталась, а от скуки пришла, как от скуки и уйдет, как от скуки и живет, как от скуки и помрет… Миша подпихнул ее в зад ногой, с усилием притянул дверь, ветер сделался глуше, пыль стала опадать, и тут овца заблеяла снова, но голосом не взволнованным, а будто только желая внести свою лепту в разговор, заглядывая каждому поочередно в глаза.