Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти
А я, что твержу я, когда разрывает душу? "Боже мой, боже мой..." Как легко, как хотелось бы верить в Него, это счастье великое -- быть искренне верующим. И когда-то я был. Только в храме моем милосердно светился не приглаженный лик Спасителя, но сияло общее наше ослепительное учение. Только вера, слепая, покорная, даст опору, сообщит бессмыслице смысл, несправедливости справедливость, хаосу стройный порядок. И -- самое главное -- подарит человеку смирение. "Велико наше горе, неизлечимо, но смиряемся, ибо знаем: Тебе так угодно". Но если угодно, разве ты добр? А не добр, так зачем ты?
"Где борьба ни к чему не приводит, там разумное состоит в избегании борьбы", -- говорил Гегель. Что ж, разумно, просто мудро. С чем мы боремся? С тем, чего одолеть уж нельзя. Разбегайся раз за разом -- лбом об стену. Так не лучше ли обойти, успокоиться, лечь вот тут, у стены, и башку, разбитую в кровь, положить на лапы. Не утешишься, не станешь счастливым, так хоть сохранишь "свою субъективную свободу". И тогда "могущество несправедливости потеряет над нами свою силу". А станешь сопротивляться -- давить тебя будет эта несправедливость.
Верно!.. Но еще лучше, во сто крат проще говорит народ: "Покорись беде, и беда покорится". Но не можем пока что смириться. Вспомнив все: как была, говорила, смеялась, надеялась, мучилась. Как забыть? Чтобы все стало хорошим. "Август 1963. -- Папа, улыбнись, -- говорит проштрафясь. -- Не хочу. -- Ну, улыбнись! -- заглядывает так ласково. -- Зачем? -- Я хочу, чтобы все по-хорошему".
Смириться -- значит, предать, значит, отдать. Забвению, яме. Все смирились, давно. Все живут, как живется. Да и мы тоже -- понемногу относит, смывает. Так должно быть, только так.
Ночью совсем плохо было. Тамара брала на руки, не спускала.
"А подать, помочь некому, -- рассказывала утром над подоконником.- Что сказала Акимовна?" -- "Хворает, но пообещала прислать хорошего врача". -"Делайте, делайте что-нибудь, она же совсем задыхается. Завтра укол...-- и сказала глазами: пустое. -- Иду, иду, Лерочка!"
Только и было у меня дела, что поговорить с заведующей.
"Кажется, мы во всем идем вам навстречу, а теперь вы хотите привести своего специалиста. У нас тоже хорошие врачи, они смотрели, и ничего страшного пока не находят". -- "Но она же задыхается!" -- "Нет, дыхательное горло у нее свободно, а ночью, когда западает язычок, который за небом... ох, да зовите кого угодно! Только, поверьте уж мне, в этом нет никакой необходимости. О вас очень хорошо знают, каждый дежурный врач по больнице осведомлен, и в случае чего у нас всегда есть дежурный лоринголог, который вполне
справится с таким несложным делом, как трахеотомия. Но
пока..." -- "Пока что уколы не помогают". -- И ждал, все же ждал, может, скажет другое. "Да, но посмотрим. Завтра второй".
Вот как она со мной хорошо говорила. Значит, плохо. Чем хуже, тем она лучше.
А ночь надвигалась тяжелая. И вдвоем ничего не могли сделать. Сдвигали к углу кровать, где был кислород. Брала, поднимала на руки мама. Но стоило задремать -- обрывалось дыхание. И -- рывками, рывками! Всхр-рап! ... и глаза открываются, сонные, темно намученные. Подышит, попьет, а спать клонит. "Саша, попроси сестру, может, разрешит?" Дежурила та, которую я про себя называл -- Нерон. "Ну, что ж, оставайтесь". -- "Ругать будут". -"Пусть ругают". Вот так, вот и пойми что-нибудь в людях.
И была это первая ночь, когда был с вами. До пяти утра, говорила Тамара, потом должно чуть получше. Я глядел в окно -- торопил утро. Но лилово-черным было закрашено все. Уходили вдаль по аллее фонари, и асфальт, смоченный редким дождем, блестел угольно. Безлюдный, покойный, кошмарный. В отворенную раму окна узко вливалась прохлада.
Вот пишу, а что, что могу передать? Хоть частицу? минуту? Никак. Лишь одним я могу отдаленно вернуться -- задержать дыхание. Как тогда делал. Вместе с тобой. Ужасаясь открытию: ведь глазами, даже любящими -- ерунда. Ты вот так же попробуй, и начнет кружить тебя тошнотой да каким-то жжением. Отшибает родительское, и чужое уже в башке, свое: хватай!.. ты ведь можешь!.. Как же худо тебе, доченька.
Завтра мне попадет. От заведующей. Ну, и пусть. За окном дождичек, невидный, чуть слышный. Только там, где асфальт, живое мерцание -- сеется. И когда затихнешь на краткий миг, без всхрапа, без томительной, бездыханной паузы -- где-то краем чуждо доходит: как там тихо сейчас, за окном. Листья сонно лопочут, навевая дремоту, воздух свежий, предутренний. Наконец зарябило -- незаметно, медленно отходило от окон, бледнея, небо, приближались темные ветки. Как сказал Митрофанушка: "Вдали задребезжал рассвет".
Дома лег на диван в свитере, навалил на себя одеяла, телефон поставил на стуле, к изголовью. И верно: задребезжал: "Сашенька?" -- "Мама? Ты откуда? -- подумал, из Двинска. "Я здесь..." -- помолчала, для соседей. Для
того, что в нас было. "Зачем ты приехала? Я же писал тебе". -- "Ну, ладно! Чего я там буду сидеть. Погода испортилась. И вообще... что слышно? Как ты себя чувствуешь? А она?" -- о Тамаре.
О тебе и так ясно. И, почувствовав эту твердость смирения, вскочил: надо ехать к знакомой врачихе. "Саша, -- сказала она, -- надо сделать трахеотомию. Обязательно. И не слушайте их. Это совсем не страшно. То, что она сейчас чувствует, во сто раз хуже, чем эта операция". И, подстегнутый, начал названивать Нине Акимовне. Нет, сказала, сама не сумеет, но пришлет прекрасного специалиста. И -- никаких благодарностей. Это она его просит.
Шел, ждал встречи с начальством. И оно само не замедлило обратить на меня внимание: "Товарищ Лобанов, вы вчера нарушили мое распоряжение. Да, да, я знаю, что вы сейчас скажете, но все равно я вас попрошу впредь не самовольничать. А теперь я вынуждена сделать выговор сестре". -- "Но она же не виновата!" - "Я знаю... -- тонко, умно усмехнулась, -- но вас я наказать не могу, а ее..."-- "Я вас очень прошу!.. Я не буду, но зачем же ее за доброту?" --"Ох, доброта, доброта... не всегда можно быть добреньким. У вас ее, кажется, слишком много". -- "Ну, нет!.. злости в сто раз больше. Но я знаю людей..." -- "Но не здесь!.. " -- ядовито-весело. "И здесь тоже. Я прошу вас, Евгения Никаноровна, не наказывайте!" - "Хорошо. Ради вас. И -на первый и, надеюсь, последний раз. Не стоит благодарностей. Видите ли, товарищ Лобанов, не
пускать вас я не могу... вернее, могу, учитывая, что с ребенком жена, но, входя в ваше положение, видя, как любите дочь, какие родители, а это... -- вздохнула, -- поверьте, не так уже часто бывает, хотя все, все любят, конечно, мы идем вам навстречу.Но прошу вас..." -- "Хорошо... Спасибо, спасибо, Евгения Никаноровна!" -- Растопила все же меня.
Жара кончилась, что ж, сентябрь. И погода любимая: свежий ветер, солнце играет с облачками-барашками в чехарду, листья туго еще шелестят. Я оглядывался, ждал мать. Но ходили чужие. По команде отскакивали глазами, отворачивались в сторонку. Лишь одна далекая милая тетя Лиза, помощница Динста, двинулась прямо н а в ы. И я не бежал. Пепелищно горько тянуло на меня от ясных глаз и несжатых усиков. Но былое ее добро глушило горелый чад. "Ох, не дай бог попасть в наши руки!" -- вздохнула она.
Мама шла ко мне в соответствии со своим утренним голосом -- твердо, сдержанно, терпеливо готовая ко всему. Ох, и ей налегло на душу, но, давно уж иного не ждавшая, думала, как бы все это пройти и сыночка своего по жидким жердочкам над пропастью провести. Даже издали видел это в ней. А была мать, любимая, и, обняв ее, в душу принял, начал рассказывать. Одного лишь не хотелось мне замечать -- беспокойно ощупывающих взглядов.
-- Как у тебя с деньгами? -- Хорошо. - Как всегда.... -- по-давнишнему усмехнулась притерпело и горестно.-- Ты хоть ешь что-нибудь? А что? -Пирожки... яблоки... да, свекольник вот на днях ел. -- Свекольник?.. -оживилась. -- Ты готовил? Ах, на работе... Как там у тебя, не уволят? Может, тебе нужны деньги? Ты не стесняйся.
Если можешь, -- вдруг прорвалось, -- отдай за меня Лине. Я давно у нее триста рублей брал на мебель, осталось сто. Так хочу рассчитаться с ней! Тебе не трудно? -- Хорошо, я отдам. А что, ты с ней в ссоре? Она бывает? -Бывала. Куда-то уехала. Не знаю, секрет. Отдыхает где-нибудь. В Зеленогорске. Звонит иногда Анне Львовне.
Но была она дальше, на юге, с Володей. "Сашка!.. -- потом уж делилась. -- Как мы там прожили!.. Он такой джентльмен! Если бы ты сказал, я бы сразу же прилетела!" -- "По студенческому билету". -- "Кусаешься, миленький". Она еще молодая: в сорок лет летает по льготным билетам. Другой бы со стыда сгорел, представив, как спросят, а она... Потому и не спрашивают.
Снова вечер, твоя пытка. Кислород, окно, огни. "Вас там спрашивают... какая-то женщина..." -- просунулась в дверь сестра.
Дождь шумел по крыше -- гулко, сыто, свежо. На крыльце прижималась к дверям незнакомая женщина, виду самого распростецкого. "Вы - меня?" -- "Не знаю... Лоба... -- вертела бумажку, ловя на нее электрический отблеск. -Там, у нас на желтушной, жена ваша, что ли, лежала, с девочкой. Верочкой
звать, так она просила меня мяты... Вот, возьмите. Тут остатки, после еще пришлют".