Михаил Черкасский - Сегодня и завтра, и в день моей смерти
А когда уставал и не лезло, то отпрашивался от вас далеко-далеко: глядел в небо, заставлял себя слышать: "Ладно, оставь бугорок. Другое тебе: за сколько ты до Москвы дойдешь?" -- "До Москвы? -- протянул, чтобы быстренько, втайне от них прикинуть. -- За неделю!" -- "Ты что, за неделю и кошка дойдет". -- "Но ведь это семьсот километров, по сто в день!" -- "А ставка?" -- спросили. "Да, да, знаю... ну, хорошо -- за пять". И пугался: боже, по сто сорок в сутки, не суметь. "Ну, ладно, валяй".Так, теперь рассчитать. В час -- шесть, ну, от силы семь километров, сто сорок делить на семь, получается двадцать часов чистого ходу. А спать четыре? Вряд ли, даже лыжники больше восьмидесяти не проходят за день. А тут -- пять дней. Невозможно. А наше?.. Нужно, нужно. Ведь решил же мой друг Митрофан свою задачку: "Пешеход проходит в час 110 километров". И я должен, потому что...
-- Товарищ Лобанов... то-оварищ Лобанов!..-- у дверей стояла заведующая. И уже по лицу ее, застегнутому на все вицмундирные пуговицы, стало ясно. -- Я говорила: мы не можем применить этот препарат. Ну, почему, почему?.. Потому что не можем! Кто возьмет на себя ответственность такому тяжелому ребенку делать уколы неизвестного препарата.
Потому и делают неизвестные, что... эндоксан тоже боялись, а Кашкаревич...
Вот, пусть приедет сюда и запишет. Никто не дает нам права взять на себя такую ответственность.
Никто... а не вы ли давали гиппократову клятву -- до последнего бороться за жизнь больного. Но вы будете бороться за то, что предписано, скреплено печатями. За свою безопасную жизнь.
Я попрошу его, думаю, что он не откажет. А если даст разрешение, будете?
Не знаю, не знаю, пусть решают там... -- кивнула со ступенек поверх меня.
Там-то, еще выше, давно уже все решили.
Побежал звонить Ильиной. "Саша, вы не волнуйтесь. Какое они имеют право? Они что, могут что-нибудь другое предложить? Мы их заставим!
А Кашкаревич согласится, как вы думаете?" -- "Не знаю. Он и так столько сделал. Что ж, если -- человек, значит, сесть да поехать". -- "Понимаю, понимаю. Утром я приеду. Вам трудно, а я буду говорить с ними от имени редакции. Просто сволочи!.. -- первый раз услышал такое нехорошее
слово о людях хороших. -- Каких трудов это стоило сделать,
доставить, а они..."
Поздно вечером с шестого захода достучался до Кашкаревича. "Я знаю и этот препарат и самого Потопальского. Да, я слышал о новом варианте. Ни в какое сравнение, от того действительно адские боли, этот не дает".-- "Ефим Маркович, мне очень трудно говорить..." -- "Вы хотите, чтобы я приехал? Хорошо! Позвоните мне завтра... ах, черт!.. завтра такой напряженный день. Но звоните, постараюсь. Машина будет?"
Анна Львовна, когда рассказал ей о разговоре, вздохнула по-старому: "Вот видите, сколько хороших людей". Ага, еще Вольтер сказал о нем и вообще об онкологах: "Ирландец по происхождению и святой по роду занятий". А говорят, у нас не было радостей. Вот она, нес ее, тепленькую, боясь расплескать, маме, тебе -- что еще колоть будут. Ведь рука, нарывавшая там, в желтушной, прошла. "Теперь мо-зе..." -- говаривала ты в три года.
Утром, в девять, сидели мы с Ильиной близ конторы -- настраивались: как заставить их делать, если упрутся. Добрые темные глаза ее светились печально, тревожно. Не годилось втягивать Анну Львовну с ее гипертонией в эту склоку, да что делать. Походная аптечка всегда была в сумке, и теперь извлекла, бросила в рот таблетку. "Заправляетесь перед боем".-- "Ох, Сашенька, я уже заправилась дома. Это так, добавка. А вы все курите. Хоть едите? По вас не видно". -- "Вот она, заведующая..."
Приближалась. Не глядя. И совсем уж прошла, когда круто, по акульей повадке, свернула к нам: "Вы говорили с вашим консультантом?" -- "Да!..он согласен. А это из редакции... знакомьтесь". -- "Редактор просил меня выяснить, почему не хотят применять препарат?" -- звучно, ясно прострочил журналист. "Никто еще не сказал: не хотят. Вот сейчас будем решать".
А она ничего... -- удивилась, остывая Анна Львовна. -- Я бы
даже сказала -- симпатичная. Только очень уж важная.
Что подметил, кстати, еще Митрофан: "Этот портрет красивый, веселый и здоровый".
Время шло, и что-то совсем необычное свершалось пред нами. Я не сразу заметил молодую женщину, круглолицую, русую, гладко зачесанную. Что она? от чего ей так весело? самой от себя? Раза два прошлась вокруг клумбы, дотягиваясь к цветам, трогая их, отпуская. Потом встала коленом на скамейку-качалку, ухватилась за цепь, замерла задумчиво, оттолкнулась. Улыбаясь? Плача? И опять заметалась, приникла к березке, обтрогала, оторвала кусок бересты, взяла в рот. Плачет!.. Ей богу, слезы стряхивает. Смеется!
-- Что это с ней? - глянул на Анну Львовну. -- Ох, Сашенька, я давно уж за ней наблюдаю. --С ребенком... случилось? -- Да. Не хотела вам говорить. Она с матерью.
И тотчас же до меня донеслось: "Ну, пойдем... надо вещи забрать, документы, -- терпеливо, устало проговорила женщина. Верно, похожа. Но спокойна, верней, держится. -- Пойдем, они хотели сказать нам... -- а сама у стены, боится приблизиться. --Что сказать, что, что?.. Уходи, у-хо-ди... -так моляще, так разрывающе прозвенело чуть слышно в осенней тиши. -- Ну, что теперь
сделаешь? - Уходи!.. -- хлестнула. -- Ты мне противна!..-- швыряла ей через нас. -- Слышишь, уходи! -- И опять
заметалась, хватала цветы, гладила, отпускала, сбрасывала
слезы, улыбалась безумно. -- Пойдем... -- с тоской позвала мать. --Уходи!.. Видеть тебя не могу!.. -- замотала опущенной головой, и летели, сверкая, на белый песок аллеи слезы. -- Я ведь тебе сказала, сказала... -таким жалобным, таким рвущим душу голосом. -- Уходи, уходи... Ирочки нет... Ирочки нет... -- зарыдала, смеясь, и опять -- так разумно, так безумно: -Уходи, видеть тебя не могу, не могу!.. -- отбегала, останавливалась, бессмысленно упираясь глазами в землю. Стряхивала слезы, улыбалась.
Вы говорили с вашим консультантом или нет? -- раздалось над нами. -Когда он может приехать? Идите в гараж и берите машину. Только не задерживайте шофера, с транспортом у нас плохо.
Спасибо, Евгения Никаноровна! Вы не сердитесь, что...
Ах, да при чем здесь "сердитесь"!.. -- голубыми льдинками сверкнуло на солнце. -- Что мне на вас сердиться?..-- брезгливо пожала плечами. -- Только не думайте, что мы звери, -- сказала для Ильиной, для редакции. Будто та могла что-то сделать и зверю.
Позвонил Кашкаревичу - уже из приемного, там, в Песочной, не обрадовал, но услышал: "Хорошо, хорошо..." И глядел в ожидании на бумажку над окошечком проходной: "Вниманию родителей! Впуск к детям разрешается два раза в месяц",-- ослепше глядела она на меня. "Ну, едем!.. Где машина? Ох, вы меня просто режете!.. Такой день!.. Ну, ничего, ничего...-- что-то заметив, сразу же умягчил. -- Надеюсь, своды нашего альма-матер не обрушатся без меня. И на меня". Виновато, понуро погрузился я в кузов, слышал бархатный голос консультанта, по-соседски- о чем-то воркующий с шофером, и. мутила меня, не осаживаясь, зависимость от всех благодетелей. Что бы делали мы без них! Но копилось и хочешь не хочешь -- нестерпимо саднило. Неужели и я мог когда-то и что-то делать другим? Неужели смогу -- не для страшного. Заскрипело сиденье, с глазка отлепили заслонку, Кашкаревич сидел уж бочком, наклонялся просунуть голос. Вот еще штришок -- вспомнил.
Въехали, подкатили, Кашкаревич выскочил. В окне Тамара, на крыльце сама Никаноровна. Не теряла времени даром: "Пришла, -- рассказывала Тамара вечером, -- туда, сюда, это приберите, это замените -- белье. А самое главное знаешь что? Щит велела принести под матрас. Сколько просила: видите, яма. А она: нормальная постель, все дети так спят. Показушники чертовы! Как я их ненавижу!" Но молчал я: пред глазами белела бумажка: "Вниманию родителей!.."
Вот сошлись они: статуя на крыльце и навстречу ей шесть летящих шагов да еще улыбку во рту, будто белую розу, нес красавец онко-Пигмалион. И сразу же ожила статуя, тоже с улыбкой шагнула навстречу. Но (тонок, добр) не забыл оглянуться на миг, кивнуть побежденному: не трусь, мол, я не выдам, а эта не съест.
Что там было? Обычное: подступали к тебе, нет, не мучить, просто выслушивать, просто пугать. Вышли. Кланялись, осыпая друг друга лепестками белоснежных улыбок. "Ну, я все сделал. Начертил им... -- умно усмехнулся, мотнул черноволосой, блестящей головой. -- Сегодня же сделают. Да, хуже стало. Эндоксан не помог. Ну, посмотрим, посмотрим!.. Звоните!.. Ох, попадет мне! Ну, ладно. Всего доброго!..-- и, как вышел оттуда, с Песочной, в халате, так и
спрятался в нем: алиби.
Ну, что, товарищ Лобанов, пригорюнились? Сейчас
сделаем.-- Прощала меня заведующая за Пигмалиона.
А!.. -- рукой лишь махнул.
Не верите?.. Так настаивали. А вдруг? -- весело, с вызовом. Она -- мне!
Евгения Никаноровна, ну, разрешите мне быть подольше.
Ведь жена извелась.
Поймите, мне не жалко, но нет в этом нужды сейчас. Ну, когда будет, тогда и разговаривать будем. Шли бы вы домой... простите, как вас зовут? Ах, да, да, идите, не беспокойтесь, все сделают. А вы разве не работаете? Кстати, я уже говорила вашей жене: может, вы бы отпустили ее на день, ну, на полдня? Помыться и отдохнуть.