Эми Тан - Клуб радости и удачи
В тот вечер, когда Попо сказала мне это, я сидела у пруда, глядя на воду. И поскольку я была слабой девочкой, я заплакала. И тут я увидела, как черепаха всплыла и стала подбирать своим клювом мои слезы. Они едва успевали коснуться воды, как она их проглатывала, очень быстро, — пять, шесть, семь слезинок, — а потом черепаха выбралась из пруда, вскарабкалась на гладкий камень и заговорила. Она сказала: «Я съела твои слезы, и поэтому знаю теперь все твои беды. Но я должна предупредить тебя. Если ты будешь плакать, твоя жизнь всегда будет грустной». Потом черепаха раскрыла клюв, и оттуда выпало семь перламутровых яичек. Яички разбились, из них вылетели семь птиц и тут же принялись стрекотать и петь. Я поняла по их белоснежным брюшкам и приятным голосам, что это были сороки, птицы радости. Они опустили клювы в пруд и начали жадно пить. А когда я протянула руку, чтобы схватить одну из них, они все поднялись в воздух, начали хлестать меня по лицу своими черными крыльями, а потом с хохотом улетели прочь. «Теперь ты видишь, — сказала черепаха, направляясь к пруду, — почему плакать совершенно бесполезно. Твои слезы не смывают твою печаль. Они питают чужую радость. Вот почему ты должна научиться глотать свои слезы».
Но когда мама завершила свой рассказ, я взглянула на нее и увидела, что она плачет. И я тоже заплакала о том, что нам выпала такая несчастная доля — жить подобно двум черепахам, которые видят мир со дна маленького прудика, и он расплывается у них перед глазами.
Проснувшись утром, я услышала — нет, не птиц радости, а сердитые голоса где-то в отдалении. Я выскочила из постели и тихонько подбежала к окну.
Первым делом я увидела свою маму. Опустившись на колени посреди переднего двора, она скребла пальцами каменные плиты, как будто потеряла что-то и знала, что уже не сможет найти. Перед ней стоял дядя, мамин брат, и кричал:
— Ты хочешь забрать свою дочь и загубить заодно и ее жизнь! — Дядя топнул ногой от одной мысли о такой дерзости. — Да тут уж и след твой должен был простыть!
Мама ничего не говорила. Она оставалась на земле, согнувшись в три погибели, и ее спина была такая же круглая, как у черепахи, живущей в пруду. Она плакала, не раскрывая рта. И я начала плакать точно так же, глотая свои горькие слезы.
Я стала поспешно одеваться. И к тому времени, как я сбежала по лестнице и влетела в переднюю, мама уже была готова к отъезду. Слуга выносил ее дорожный сундук. Тетушка держала за руку моего младшего брата. Не успев вспомнить о том, что мне положено держать язык за зубами, я закричала во весь голос:
— Мама! Мамочка!
— Вот видишь, твое пагубное воздействие уже распространилось на твою дочь! — воскликнул дядя.
Мама, не поднимая головы, взглянула на меня и увидела мое лицо. Я не могла сдержать слез. И мне кажется, увидев бегущие по моему лицу слезы, мама переменилась. Она высоко подняла голову и распрямила спину, став чуть ли не выше дяди. Она протянула мне руку, я подбежала к ней, и она сказала тихо и спокойно:
— Аньмэй, я ни о чем тебя не прошу. Но сейчас я уезжаю в Тяньцзинь, и ты можешь поехать со мной.
Моя тетушка, услышав это, зашипела:
— Девчонка не лучше той, за кем она увязалась! Аньмэй, ты думаешь, что увидишь что-нибудь новое, сидя в новой повозке? Да перед тобой будет всего лишь зад того же самого старого мула. Твоя жизнь — это то, что ты видишь перед собой.
Ее слова еще больше укрепили меня в намерении уехать от них. Потому что то, что я видела перед собой, было домом моего дяди. А он был окружен какими-то мрачными, душераздирающими тайнами, в которых я не разбиралась. Так что я отвернулась от тетушки, будто не слыша ее странных слов, и посмотрела на маму.
Тут мой дядя схватил фарфоровую вазу.
— Ты этого хочешь? — сказал он. — Выбросить свою жизнь на помойку? Если ты поедешь с этой женщиной, то никогда больше не сможешь поднять голову. — Он швырнул вазу на землю, и она разлетелась на тысячу осколков.
Я отпрыгнула, и мама взяла меня за руку. Ее ладонь была теплой.
— Пошли, Аньмэй. Нам надо спешить, — произнесла она с таким выражением, будто вот-вот начнется дождь.
— Аньмэй! — услышала я за спиной жалобный зов своей тетки, но потом дядя сказал:
— Сюань! — Кончено! Она уже испорчена.
Оставляя за плечами свою старую жизнь, я задумалась о том, правду ли сказал мой дядя, что я уже испорчена и никогда больше не смогу поднять голову. И я попробовала. И подняла.
Я увидела своего младшего братишку — тетка держала его за руку, а он горько-горько плакал. Мама не отважилась взять с собой и его. Сын никогда не мог перейти жить в чей-нибудь дом. Если бы он ушел, он бы потерял всякую надежду на будущее. Но я знала, что он так не думает. Он плакал от испуга и от обиды, что мама не позвала его с собой.
То, что сказал мой дядя, оказалось правдой. После того как я увидела своего брата, я уже не могла идти дальше с высоко поднятой головой.
В повозке рикши по дороге к вокзалу мама шептала:
— Бедная моя Аньмэй, только ты знаешь. Только ты знаешь, что я пережила.
Когда она сказала это, я почувствовала гордость: только мне были доверены эти утонченные и необыкновенные мысли.
Но в поезде я начала понимать, как далеко позади остается моя жизнь. И я испугалась. Мы ехали семь дней: один день на поезде, шесть дней на пароходе. Сначала мама была очень оживлена. Когда бы моя голова ни повернулась назад, чтобы проводить взглядом то место, где мы только что были, она начинала рассказывать мне про Тяньцзинь.
Она говорила о сообразительных торговцах, готовивших прямо на улице незамысловатую еду: пирожки на пару, вареный арахис и ее любимые тонкие блины. На середину блина продавец разбивал яйцо, потом намазывал слой черной бобовой пасты, после чего заворачивал блин в трубочку и прямо с пылу с жару вручал его голодному покупателю.
Описывая порт, она рассказала мне о том, что попадается в рыбацкие сети. Она уверяла, что эта еда гораздо вкуснее той, что мы ели в Нинбо. Большие моллюски, креветки, крабы, рыба всех сортов, морская и пресноводная, — все самое лучшее, иначе в порт не приезжало бы столько иностранцев.
Она рассказывала мне об узких улочках и многолюдных базарах. С раннего утра крестьяне продавали там овощи, которых я до тех пор никогда в жизни не видела и не пробовала, но она была уверена, что они покажутся мне небывало вкусными, ароматными и свежими. В городе были целые кварталы, где жили иностранцы, приехавшие бог знает откуда: японцы, русские, американцы, немцы — они всегда селились отдельно друг от друга, каждый народ со своим укладом, у одних чисто, у других — грязь. Их дома были самого необычного вида: одни выкрашены в розовый цвет, другие, как старомодная европейская одежда, были составлены из множества частей, нагроможденных друг на друга под разными углами; у третьих были крыши наподобие остроконечных шапочек, а по фасаду шла декоративная резьба из дерева, покрашенного в белый цвет для сходства со слоновой костью.
А еще мама пообещала, что зимой я увижу снег:
— Через несколько месяцев настанет время холодной росы, после него пойдут дожди, но постепенно дождь будет становиться все более легким и медленным, пока не побелеет и не сделается сухим, как лепестки цветущей айвы.
Но она сказала, что закутает меня в теплые одежды, оденет в куртку и штаны на меху, и тогда никакой холод нам будет не страшен!
Она рассказала мне столько историй, что мое лицо повернулось вперед, навстречу моему новому дому в Тяньцзине. Но когда наступил пятый день и мы приблизились к Тяньцзиньской бухте, вода поменяла цвет с грязно-желтого на черный, а наш пароход застонал и его начало качать. Я перепугалась и меня стало тошнить. Ночью мне снился текущий к востоку поток, о котором меня предупреждала тетя, и темные воды, изменяющие человека навсегда. Глядя на эти черные воды, я испуганно подумала, что слова тетки сбываются. Я видела, как начала меняться моя мама, как темнело и затуманивалось от мрачных мыслей ее лицо, когда она смотрела на море, думая о чем-то своем. И у меня на душе тоже становилось пасмурно и смутно.
В утро того дня, когда мы должны были прибыть в Тяньцзинь, она оставила меня в кают-компании на верхней палубе и ушла в нашу каюту в своем белом траурном китайском платье, а вернулась оттуда уже иностранкой. Она нарисовала себе широкие брови, удлинив и заострив их ближе к вискам. На ее веки легли темные тени, лицо стало белым, а губы — пурпурными. На самую макушку мама надела маленькую фетровую шляпку коричневого цвета, на которой красовалось большое изогнутое перо в коричневых крапинках. Ее короткие волосы были убраны под шляпку, и только два изящно закрученных локона были выпущены на лоб по обеим сторонам и смотрели друг на друга, будто вырезанные тонким резцом и покрытые черным лаком. На ней было длинное коричневое платье с белым кружевным воротником, спадавшим до пояса и пристегнутым серебряной розой.