Инок ВСЕВОЛОД - НАЧАЛЬНИК ТИШИНЫ
Глава пятьдесят четвертая.
На Земле
Прямо в прихожей сияющий Влад бухнулся перед Машей на колени и положил к ее ногам букет цветов, который она тут же испуганно подняла. Влад выпалил:
– Дорогая Машенька, прости меня за все плохое, что я тебе делал. Мне стыдно вспоминать, как я иногда вел себя с тобой. Меня всегда удивляло твое терпение. Раньше я думал, что ты мне просто нравишься, но за эти годы я понял, что люблю…, люблю тебя. Я никогда тебе этого не говорил. Я думаю, нам бы хорошо повенчаться. Давай всегда будем вместе.
– Ты шутишь? – пролепетала Маша, крепясь изо всех сил, чтобы не заплакать от радости.
– Нет, не шучу! – торжественно ответил Влад, поднимаясь с колен. – Это все он, Маш, это Влас, про которого я тебе рассказывал. Это благодаря ему у меня мозги на место встали. Ну что, согласна?
– Я люблю тебя, Влад, – с трудом выговорила девушка, глотая слезы.
* * *
Вернувшись с повечерия, инокиня Неонилла и Ангелина принялись собираться в дорогу. Днем в монастырь позвонил Влад и сообщил, что выкупил забронированные для них билеты на завтрашнее утро. Так что утром им предстояло добраться до аэропорта и лететь в далекий Иркутск к Василисиным родителям.
Ангелина переживала, как они будут говорить с родителями, как объяснят, что их дочери больше нет на земле. Инокиня ее успокаивала тем, что Господь даст верные слова, только нужно Ему молиться. Она была уверена: родители Василисы поймут, что смерть их дочери вовсе не смерть, а мученический подвиг, с которого началась ее новая вечная жизнь. Мертвой она была, пока жила в притоне, а теперь ожила. И спас ее Влас.
– Неонилл, а Неонилл, ты хорошо запомнила, что Влас просил от Василисы маме ее передать? – не унималась Ангелина.
– Запомнила: в храм Божий ходить, молиться, исповедоваться, причащаться, и тогда в будущей жизни они, по милости Божией, непременно встретятся.
* * *
Войдя в квартиру, мать Власа Татьяна Владимировна почувствовала себя неуютно. Сына дома не было. Все заполнял мрак одиночества. Ей вспомнились долгие годы ожидания Власа из заключения. Промаявшись минут двадцать, Татьяна Владимировна вошла в комнату сына и зажгла лампаду в святом углу. Белый огонек красиво просвечивал сквозь зеленое стекло лампады.
Мать вгляделась в скорбное лицо Богородицы на иконе "Не рыдай Мене Мати".
"Как же Ты претерпела-то? – мысленно обратилась Татьяна Владимировна к Божией Матери. – Ведь Сама говорила, что не можешь Его зреть на кресте распятым… Ох, Родимая. Дай мне силы все претерпеть, что Господь ниспошлет. Дай силы… Грех мне жаловаться. Как же матери мучеников терпели, когда их детей убивали, а я-то что? Мой-то сынушка – просто непутевый неудачник, а не мученик… Помоги ему, Матерь Божия".
Потом Татьяна Владимировна подошла к окну. Уже совершенно стемнело. Теплый шафрановый свет фонарей освещал улицу. Уютно светились окошки соседнего дома: желтые, красные, голубые, зеленые. Мать подняла взор вверх. В светлом московском небе с трудом можно было различить несколько звезд. Одна из них выделялась яркостью и размером. "Какая красивая звезда, и какая странная, – подумала Татьяна Владимировна, – я раньше ее не видела. А, может быть, я раньше сюда не смотрела?".
Мать присела у письменного стола, заваленного книгами и бумагами Власа. Это были духовные книги, выписки из них и какие-то черновики. Татьяна Владимировна включила настольную лампу, пододвинула к себе открытую посередине тетрадь и прочла:
"Разве Бог хотел, чтобы была инквизиция?
Бог не хотел, чтобы инквизиция жгла людей.
Бог не хотел, чтобы Каин убил Авеля, а затем лилось море человеческой крови.
Бог не хотел, чтобы мы, люди, мучались от взаимной вражды.
Бог не хотел, чтобы мы жили без любви.
Но Бог не хотел и того, чтобы мы были Его бездушными роботами.
Он любит нас и потому дал нам свободу. Те, кто свободно говорят и пишут против Бога, сами свидетельствуют этим, что имеют дарованную Богом свободу. А, значит, своим антитеизмом они доказывают, что Бог любит нас, что он не хотел инквизиции и не хотел, чтобы мы мучались, бессмысленно блуждая по тропам черно-огненного безлюбья."
Мать перелистала тетрадь, ища последнюю запись. Нашла. Там говорилось:
"Бронзовым мерцали свечи. Легкий прохладный ветерок, как старый добрый друг, слегка касался наших одежд. Пахло медом и чем-то еще давно-давно забытым и, казалось, утраченным… Может быть, детством? Светлым детством души. Мягкими волнами струилось пение.
И было. Господь сподобил меня прикоснуться к Тайнам Своим, причаститься Святых Даров. Чаша – золотая. Тело – белое. Кровь – красная, она как будто только что пролилась, еще теплая.
И осталось для меня во всей вселенной только несколько слов:
свет, тепло, красота и покой."
"Это он после вчерашнего причастия… Молодец какой", – думала Татьяна Владимировна, целуя строки, написанные рукой Власа.
* * *
Совсем ослабевший Замоскворецкий забылся тяжелым сном. Утром отец Серафим обещал его исповедать. Сам же иеромонах не спал и шепотом, чтобы не беспокоить раненого, толковал с Архипычем о том, как и что дальше делать. Порешили, что лучше всего Замоскворецкому и Архипычу отправиться на Кавказ, пожить там какое-то время у монахов. Отец Серафим пообещал написать сопроводительное письмо. Потом обсуждали яркие события последних дней и добрым словом поминали Власа. В конце беседы, отправляясь спать, Архипыч смущенно посетовал:
– Что-то я не пойму, отче, не растолкую никак, в чем причина… Стал мне Федор Михайлович Достоевский сниться.
– Ты, верно, много думаешь о нем?
– Думать-то, конечно, думаю, но я ведь и раньше думал.
– Да… Федор Михайлович… – Вздохнул отец Серафим, поглаживая бороду. – Ты вот что: снам особого значения не придавай, а лучше помолись о упокоении его души. Мы о нем помолимся, он о нас. Кто знает, быть может, в его молитвах сейчас нуждается наша Россия.
– Спаси Христос, батюшка, так я и рассуждал, но для верности и как исповедание помыслов все же решился спросить. Прости, отче честный, и благослови на сон грядущий.
– Бог тя да благословит.
Устроившись на скамье на соломенном матрасе, Архипыч перекрестился и, не успев прочесть десяти молитв Иисусовых, заснул. Сказалась усталость, да и годы давали себя знать.
В ту ночь Достоевский приснился ему в последний раз.
* * *
Около семи часов утра Анна проснулась от чьего-то пристального взгляда. В полутьме комнаты у божницы она увидела стоящего в домашнем халате Федора Михайловича. В его глазах, обращенных к супруге, отражался огонь лампады. Анна встала, подошла к мужу и, прижавшись к его плечу, спросила:
– Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой?
– Знаешь, Аня, – полушепотом ответил Федор Михайлович, – я уже часа три как не сплю и все думаю, и только теперь сознал ясно, что я сегодня умру…
– Голубчик мой, зачем ты это думаешь? – взволновалась супруга. – Ведь тебе теперь лучше, кровь больше не идет, очевидно, образовалась пробка, как говорил доктор Кошлаков. Ради Бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь еще жить, уверяю тебя.
– Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Я знаю… Зажги свечу, Аня, и подай Евангелие.
Достоевский открыл Cвятую Книгу наугад, как он делал в особенные минуты жизни, и попросил супругу прочесть.
Она прочитала:
– "Иоанн же удерживал Его и говорил: Мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: Оставь теперь; ибо так надлежит нам исполнить всякую правду".
– Ты слышишь, – как-то даже обрадовался Достоевский – не удерживай, значит я умру… Слава Богу, что вчера священника пригласили. Этот батюшка мне положительно понравился. У него легко исповедаться. Нет в нем, как бы это сказать, тяги к плоти. Эта тяга убивает религию. Я всегда говорил, а теперь совершенно убежден, что лжехристианство продает Христа за земное владение, чем насаждает в умах материализм, а затем социализм и, наконец уже, полный атеизм. Не знаю, как бы я каялся какому-нибудь… М-да. А с этим было легко, как некогда с батюшкой Амвросием в Оптине. И знаешь, Аня, я вчера сказал ему одну очень важную вещь, которую и сам-то только теперь до конца осознал. Я покаялся в мирскости своей. В чем я мирскость увидел? Да в том, что смущался и боялся за судьбу моего неоконченного детища. Ты понимаешь, о чем я?
– О продолжении "Братьев Карамазовых"?
– Именно. Анечка, а ведь это маловерие мое! Мирскость моя! Неужели Бог не знает, что я должен сделать, и что мне полезно сделать? Знает. Но мне, червю земному, жаль умирать. Вот яд тщеславия где сказался. Вот где гордыня и богоборчество. Я ведь хотел в новых романах к духовному иночеству призвать, а внутри-то меня посмотри, что сидело. Значит, не смог, не справился бы. А кто и когда справится – знает Бог. Господь и усмотрит. Может, какое-нибудь дитя… Евангельское дитя, Аня.