Ирен Немировски - Французская сюита
Хлопья снега ложились на траурную вуаль мадам Перикан, когда та гордо плыла вдоль очереди, выстроившейся возле магазина. Мадам Перикан останавливалась только у самых дверей и, словно флагом, помавала льготной карточкой, которую выдавали многодетным матерям.
Под снегом стояли в очереди Жанна и Морис Мишо, подпирая друг друга плечом, похожие на усталых лошадок, которым опять предстоит долгая дорога.
Снег укрыл могилу Шарли Ланжеле на кладбище Пер — Лашез, укрыл кладбище автомобилей возле моста Жьен, укрыл все автомобили, которые разбомбили, сожгли, бросили в июне, те, что отдыхали по обочинам дорог, привалившись к проезжей части или, наоборот, отклонившись в сторону, развороченные, с распахнутыми дверцами, а то и в виде груды оплавленного металла. Побелели и обширные деревенские просторы, снег лежал вот уже несколько дней, крестьяне радовались. «Глазам отрада этот снег», — говорили они. На следующий день снег падал снова, громко каркали в небе вороны. «Снегу-то в этом году», — говорили молодые, вспоминая поля сражений, руины уничтоженных бомбами городов. «Не больше, чем обычно», — отвечали им старики. В деревне жили, как привыкли. Крестьяне ждали. Ждали конца войны, конца блокады, возвращения пленных, конца зимы.
«Не приходит в этом году весна», — вздыхали женщины, видя, что миновал февраль, потом начало марта, а теплеть не теплело. Снег растаял, но земля лежала серая, твердая, звонкая, будто железо. Картошка померзла. Сено кончилось, и коровам приходилось искать себе пропитание на пастбище, но из земли не вылезло ни единой былинки. Старики Лабари[5] заперлись в своем домишке, спрятались за толстыми деревянными дверями, которые обычно закрывали только на ночь. Все семейство молча грелось возле печки, женщины вязали для военнопленных. Мадлен и Сесиль шили распашонки и кроили пеленки из старых простыней: Мадлен вышла в сентябре за Бенуа и ждала теперь ребенка. Когда особенно сильный порыв ветра сотрясал дверь, старухи вздыхали: «Ох, беда, беда, Господи!»
На соседней ферме заходился плачем новорожденный, он родился незадолго до Нового года — сынок отца, попавшего в плен. А у матери кроме него уже трое. Мать — высокая худая крестьянка, молчаливая, стыдливая, сдержанная, никогда ни на что не жаловалась. Когда ее спрашивали: «Как же вы, Луиза, со всеми делами управитесь, одна, без мужчины в доме, помочь вам некому, и четверо детей на руках?» — она слабо улыбалась (а глаза глядят холодно, печально) и отвечала: «Уж как-нибудь…» Вечером, уложив детей спать, она приходила к Лабари. Садилась с вязаньем у самой двери, чтобы в ночной тишине услышать голосок, который ее позовет. Когда никто на нее не смотрел, боязливо поднимала глаза и глядела на Мадлен и ее молодого мужа, глядела без зависти, без недоброжелательства, с безмолвной грустью, потом вновь опускала глаза на вязанье, спустя четверть часа поднималась, бралась за свои сабо и вполголоса говорила: «Ничего не поделаешь, пора мне идти. До свиданья и спокойной ночи, сударь, сударыня», — и возвращалась к себе. Март, ночь. Луиза не может заснуть. Так и проходила ночь за ночью в поисках сна в пустой, холодной постели. Она положила бы с собой старшего из детей, но суеверный страх удерживает ее: нельзя занимать место отсутствующего.
Этой ночью завывал страшный ветер, бушевал в их краях, слетев с гор Морван. «Завтра опять снег повалит!» — толковали крестьяне. В большом тихом доме, потрескивающем, будто дрейфующий корабль, женщина впервые дала себе волю и расплакалась. Она не плакала, когда ее муж ушел на войну в тридцать девятом, не плакала, когда он снова уехал от нее после короткого отпуска, не плакала, узнав, что он попал в плен, и когда рожала одна, без него — тоже не плакала. А теперь обессилела: столько работы… малыш сильный, извел ее жадностью и плачем… корова почти не дает молока из-за холодов… для кур не осталось зерна, и они перестали нестись… в корыте для стирки приходится разбивать лед… Нету нее больше сил… Нет здоровья… Да и жить она больше не хочет… Зачем, спрашивается, жить? С мужем им больше не увидеться, они слишком тоскуют друг без друга, он там, в Германии, и умрет. Как же холодно в их большой кровати! Два часа назад она положила под простыни пузырь с кипятком, а теперь в нем ни атома тепла. Луиза вынула его, осторожно положила на пол, рука на секунду коснулась ледяного пола, и холод пробрал до самого сердца. Луиза разрыдалась. Что ей можно сказать в утешение? «Вы не одна…» Она и сама это знала, но другим-то повезло больше… Мадлен Лабари, к примеру… Зла она им не желала… Но больно, больно… В мире столько беды. Ее истощенное тело дрожало. Она свернулась клубочком под одеялом, под периной, но холод проник уже в костный мозг. «Все пройдет, он вернется, война кончится!» — говорили ей люди. Нет, нет, она им больше не верила, война никогда не кончится… Даже весна наступать не хочет. Кто видел такую погоду весной? Скоро конец марта, а земля ледяная, промерзла до глубины, как она сама. Ну и ветер! Ну и вой! Не иначе черепицу с крыши сбросит. Она приподнялась на кровати, прислушалась, несчастное, мокрое от слез лицо смягчилось, на нем появилось недоверчивое выражение. Ветер стих, прилетел он неведомо откуда — и улетел, Луиза не знала куда. В слепой свирепости он сотрясал крыши, ломал ветки и унес с холмов последние остатки снега, а теперь с сумрачного неспокойного неба падал первый весенний дождь — еще холодный, но уже дробный, торопливый, спешащий во тьму к корням деревьев, к черным глубинам земли.
ДОЛЬЧЕ
В доме Анжелье поскрипывали замки — запирали бюро с письмами и семейными бумагами, буфет с фамильным серебром, книжные шкафы: ждали немцев. Они вот-вот войдут в Бюсси. В третий раз после поражения. На этот раз в пасхальное воскресенье, во время праздничной службы. За окнами лил холодный дождь. У входа в церковь персиковое деревце в розовых цветах жалобно подрагивало ветками. Немцы вошли колонной, в каждом ряду по восемь человек. Полевая форма, металлические каски, бесстрастные непроницаемые лица — солдаты воюющей армии, и только глаза солдат с любопытством исподтишка косились на серые фасады домов, где им предстояло жить. На пустые слепые окна. Проходя мимо открытых дверей церкви, немцы услышали гудение фисгармонии и голоса молящихся. Кто-то из прихожан резко затворил дверь, и на улице остался один звук: громкий печатный шаг немецких сапог. Прошла первая колонна, появился офицер на лошади — красавица в серых яблоках осторожно переступала тонкими ногами, дрожа, изгибала шею, нервно пофыркивала, злясь на невозможность помчаться галопом. Следом принялись придавливать головы булыжников тяжелые серые танки. Потянулись пушки, рядом с каждой на платформе лежал солдат и смотрел туда же, куда и дуло, — в небо. Пушки везли и везли, их было столько, что глухой рокот не смолкал под сводами церкви во все время проповеди. Женщины в церковных потемках потихоньку вздыхали. Пушечный рокот стих, и затрещали мотоциклы, сопровождавшие автомобиль командующего. А затем, через небольшой промежуток времени, стекла задрожали в лад урчанью грузовиков, доверху нагруженных пластинами темного солдатского хлеба. Вместе с кавалеристами, замыкавшими колонну, в город вошла поджарая, молчаливая, привыкшая к войне овчарка — оберег полка. Кавалеристы, то ли оттого, что чувствовали себя полковой элитой, то ли оттого, что ехали вдалеке от начальства, а может, по какой другой, неведомой французам, причине вели себя свободнее и непринужденнее других солдат. Они разговаривали между собой, смеялись. Лейтенант, их командир, взглянул на розовое деревце, что трепетало, гнулось под порывами немилосердного ветра, и улыбнулся. Взял и сломал себе цветущую веточку. Ему казалось, он один. Вокруг слепые, закрытые ставнями окна. Но за каждым ставнем сторожила победителя старуха, пронизывая, будто жалом, недобрым взглядом. Внутри невидимых комнат застонали голоса:
— То ли еще увидим…
— Деревья наши фруктовые ломают! Беда, беда!..
Беззубый рот прошамкал:
— Эти похуже тех будут. Видно, немало бед натворили, пока до нас добрались. Хорошего не жди.
— Простыни заберут, не иначе, — шептала хозяйка дома, — простыни, что от матушки достались. Им ведь лучшее подавай!
Мужчины, сидевшие на лошадях, были молоды, румянец во всю щеку, блестящие светлые волосы, и лошади хороши: плотные, раскормленные, с широкими лоснящимися крупами. Лейтенант громким голосом отдал команду. Кавалеристы спешились на площади и привязали лошадей к столбикам вокруг памятника погибшим. Поломали ряды и, пешие, стали искать, где расположиться. Улицы заполнили топот сапог, чужая гортанная речь, звяканье шпор и сабель. Горожанки в домах прятали хорошее постельное белье.
Старшая и младшая Анжелье — мать и жена Гастона Анжелье, военнопленного, сидевшего в лагере в Германии, — заканчивали в доме приборку. Старшая — худая, сухая, костистая, очень бледная, — собственноручно убирала в кабинете книги и, прежде чем запереть их в шкаф, читала вполголоса названия и благоговейно поглаживала ладонью переплеты.