KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Григорий Канович - Слезы и молитвы дураков

Григорий Канович - Слезы и молитвы дураков

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Григорий Канович, "Слезы и молитвы дураков" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Сосульки растаяли, и человек в ермолке услышал, как на дне подойника зазвенели струйки.

— Как спалось? — глядя на бродягу, как на поросший репейником пустырь, осведомился Ардальон Игнатьич.

— И-го-го, — раззявил рот пришелец.

— Хочешь, чтобы я тебя к Нуйкину отправил? — пригрозил урядник. — Он не посмотрит, что ты того. — Нестерович сделал рукой неопределенный вращательный жест. — Для него все враги отечества — того… Объявит тебя врагом, и пойдешь в Сибирь как миленький… Будет тебе тогда «и-го-го». Пошли! — предложил он, не скрывая раздражения.

Пришелец почтительно кивнул головой.

— Покурим, — сказал Ардальон Игнатьич, когда они вышли из хлева.

Нестерович запустил руку в глубокий, до самой коленной чашечки, карман, извлек оттуда кисет, набрал щепоть махры, протянул арестанту, но тот отказался.

— Некогда мне, братец, с тобой возиться. Работы невпроворот. Покажи документ! Честь по чести… Как положено!.. Черным по белому!..

Ардальон Игнатьич свернул козью ножку, зажег ее, затянулся, задохнулся дымом, прослезился от кашля, вытер рукавом глаза и буркнул:

— Давай начистоту! Без всяких Иовов и увясел. Имя, фамилия, звание?

Человек смотрел на огонек козьей ножки и молчал.

— Не гневай ты меня, — предупредил его Ардальон Игнатьич. — Передам Нуйкину, он из тебя душу вышибет.

— Разве у лошади спрашивают имя? Или у коровы? Или у свиньи? — пригасшим голосом сказал бродяга.

— Но ты же не лошадь!.. Ты же не свинья! Че-ло-век!

— А что значит имя одного человека… мое… ваше… когда имя целого племени — пустой звук?

— Опять выкручиваешься!

— Нынче время кличек, а не имен… Моя кличка — Сумасшедший… Так зовет меня жена… Так зовут меня дети… Так зовет меня каждый… даже раввин. И все довольны… и все просто и легко… Сумасшедшего можно не слушать. Что из того, что он пророк? Что из того, что он один плачет, когда все пируют за чумным столом? Сумасшедшего можно объявить врагом отечества, когда он его единственный друг. Сумасшедшего можно в конце концов объявить нормальным, если для назидания толпы его надо вздернуть.

— Послушай, — почти взмолился урядник. — Уж больно ты мудрено говоришь. Нельзя ли попроще: я Сидоров, Петров, Коган, Файнштейн!

— Можно и попроще, — неожиданно согласился человек в ермолке. — Меня зовут Цви.

— Это что — фамилия или имя?

— Имя. Оно означает — олень.

— Так.

— Фамилия — Ашкенази… Цви Ашкенази…

— Красиво!.. Не то что Нестерович!.. Цви Ашкенази!..

Ардальон Игнатьич перекатывал во рту чужое имя, посасывал его, как леденец, пробовал на зуб, и человек в ермолке смотрел на него и думал, как мало нужно, чтобы насытить любопытство урядников. Назовись кем угодно — только назовись. Безымянность подозрительна, опасна, все должно быть поименовано, перечислено, внесено в реестр, подшито и разложено по полкам, налево — полка с бродягами, направо — с оседлыми, вверху — с евреями, внизу — с русскими или литовцами. В империи должен быть порядок: от хлева до царствующего дома. Порядок, порядок!.. Тысяча раз порядок!..

— Мещанин? — допытывался у арестанта урядник.

— Мещанин.

— Год рождения?

— Одна тысяча восемьсот сорок первый.

— Место?

— Местечко Бобрино.

— А почему раньше скрывал?

— А признание что изменило бы?.. Для того чтобы запереть человека в хлев или сослать на каторгу, не нужны ни имя, ни год рождения, ни документ.

— А что же нужно? — опешил Ардальон Игнатьич.

— Власть и желание, — ответил человек в ермолке.

— И вина, — пробормотал Нестерович.

— Власть всегда может превратить свое желание в чью-то вину.

Ардальон Игнатьич бросил козью ножку, затоптал ее носком сапога, отстегнул ворот рубахи, почесал костяшками пальцев кадык и с почтительным пренебрежением спросил:

— Где это ты, Цви Ашкенази, всего этого нахватался?

— За верстаком, — просто сказал человек в ермолке. — Тыкаешь шилом в подошву и думаешь. За четверть века всякое можно придумать. А порой и дня хватает… Садишься поутру сапожником, а вечером встаешь со стульчика посланцем бога…

— Так ты, выходит, сапожник? — обрадовался Нестерович. — Чеботарь? Это хорошо. Это очень хорошо. Посланец бога — не ремесло. И урядник — не ремесло, — задумчиво сказал Нестерович. — Ремесло — не служба, мастера в рядовые не разжалуешь.

В голове Ардальона Игнатьича вдруг проклюнулась мысль и, как взъерошенный цыпленок, вылезла из скорлупы. Нестерович уже не сомневался, что отпустит этого Ашкенази — никакой он не преступник, просто болтун, доморощенный мудрец, свихнувшийся маленько, но прежде, чем отпустить его, он усадит бродягу где-нибудь в саду, под яблоней, притащит мешок всякой обуви — своей, Лукерьиной, детишек — и пусть все задарма починит и перелатает. А когда починит, пусть катится отсюда к чертовой матери да еще спасибо скажет: за такие речи под яблоню не сажают. Нуйкин цацкаться с ним не станет. У Нуйкина обувь в порядке, из лучших лавок Вильно. Нуйкин в них по грязи не шлепает.

Бесшумно подошла Лукерья Пантелеймоновна.

— Познакомься, мать, — сказал Ардальон Игнатьич. — Цви Ашкенази. Сапожник. Лукерья Пантелеймоновна, супруга.

— Да мы уже знакомы… Нешто забыл, Ардаша?

Человек в ермолке чуть заметно поклонился.

— Цви твои туфли починит… И мои сапоги… те, которые, помнишь, на масленицу купили… У Ванюши каблук отлетел… полгода не проносил, и отлетел… я его на огороде нашел… среди огурцов… новенький совсем. И Катюша жалуется: башмак трет, стелька отвалилась.

— Очень приятно, очень приятно, — журчала, как речка, Лукерья Пантелеймоновна. — Милости просим в избу. Парное отведаете.

Она, казалось, больше всех радовалась его освобождению.

— Спасибо, — сказал пришелец. — Но у меня ничего нет.

— Чего ничего? — насупился урядник.

— Ни колодки, ни дратвы, ни кожи.

— Колодку найдем… И кожу… Найдем, мать?

— Найдем, Ардаша, найдем. Все найдем.

— А за гвоздями и дратвой Ванюша в местечко сбегает. Он у нас шустрый..

— А нож? А воск? — воспротивился было арестант, но взгляд урядника подавил его сопротивление.

— Будет тебе и нож, и воск, — ощетинился Нестерович. Может, этот бродяга облапошил его, провел, как мальца на мякине? Может, он вовсе не Цви и не Ашкенази? Откуда у еврея грузинская фамилия? Объегорил, обставил, каналья! А он, старый дурак, дубина стоеросовая, олух царя небесного, взял да поверил!..

Ардальон Игнатьич готов был простить все: крамольные речи, мнимое сумасшествие, самозванство, убийство вице-губернатора, бегство с каторги или из рекрутов, все возможные и невозможные грехи, но примириться с тем, что он не сапожник, не желал. Он должен быть сапожником. Обязан. Без всяких разговоров…

— Ну? — подстегнул его Нестерович. — Нуйкин или?..

— Или, — утвердительно сказал человек в ермолке, зашагал к избе, и печальная улыбка освещала его путь до самого крыльца.

— Хрю-хрю!

— М-у-у!

— И-го-го! — неслось ему вслед.

Лукерья Пантелеймоновна напоила его парным молоком, достала откуда-то свой старый ситцевый фартук в крупную горошину — что это за сапожник без фартука? — принесла острый, для шинкования капусты, нож с почерневшей ручкой, теплого пчелиного воску (под окнами голубели пять ульев), тупоносый молоток, шило, и человек в ермолке устроился со всеми причиндалами в саду, под голой и кривой яблоней, на которой, как осиротевшие птицы, висели истерзанные червями плоды. Серые, похожие на обуглившиеся молнии, ветки не шевелились, и в их неподвижности было больше печали, чем в их наготе.

На низеньком, с подпиленными ножками табурете, в бабьем фартуке в крупную горошину, с тупоносым молотком в руке, в поношенной ермолке, приколотой булавкой к волосам, пришелец выглядел, как огромная переносная кукла, какими, потешая честной народ, пользуются бродячие скоморохи и ряженые в самый веселый еврейский праздник — пурим.

Ардальона Игнатьича в саду не было. Он, видно, где мог собирал обувь.

Визжали подсвинки.

Мычала корова.

Ржала лошадь.

Но теперь человек в ермолке слышал в их дружном и горестном хоре не алчный призыв, а некий, как бы поданный свыше знак, и знак этот, беспомощный и предупредительный, выворачивал наизнанку душу.

Дожидаясь Ардальона Игнатьича, щуря глаза от необыкновенно яркого сентябрьского солнца, человек в ермолке вспомнил вдруг старого нищего-еврея, такого же бродягу, как и он, его слова, сказанные в позапрошлом году в закутке Меркинской синагоги, где они оба, усталые и избитые, расположились на ночлег, о том, что животные — куры, гуси, коровы, лошади и особенно кошки — первыми чуют нашу смерть. Перед смертью его матери кошка якобы мяукала двое суток подряд, и ничем ее нельзя было унять: ни молоком, ни лаской, ни бранью. А за неделю до кончины его брата-балагулы гнедая всю ночь неистово била копытом и ржала, как в первый день творения.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*