Нелли Маратова - Наследницы Белкина
Хороший запас воспоминаний позволил Согрину продержаться тридцать лет — будто грамотно составленный НЗ. Краски были рядом с ним все эти годы, освещали путь краткими цветными вспышками: краска малиновая, приторная, поплывшая от жары. Краска голубая, горькая, гремучая. Краска лиловая, больная, зернистая. И множество четких, как фотоснимки, воспоминаний.
Крым, краденое у нашей осени солнце. Потемневшие волосы облепили лицо Татьяны, будто лепестки уснувшего цветка. На мочках сверкнули крупные капли воды — Согрину захотелось, чтобы они остались там, но Татьяна стряхнула их через секунду и вышла из моря ленивой Венерой.
Сентябрьская суббота, безымянная деревня, далекий стон электрички. Красное пальто Татьяны: резкий мазок кровью по листвяной меди. Согрин — в первый раз за этот долгий день — обнял Татьяну, и с ветки шумно спорхнула птица, и ветер из-под крыльев охладил им лица. Раскрылся занавес, солнечный свет залил любовников — будто неопытный осветитель хозяйничал на сцене. Будто далекий зритель, тайный хозяин труппы, хотел ближе и лучше разглядеть своих грешных артистов.
Весенний снег, зеленая трава с белой крошкой. Татьяна спешит, пора, но Согрин просит ее, как ребенок, торгуется, как матерый рыночник, и Татьяна сдается, стряхивает белых холодных жуков с шапочки, остается еще на несколько драгоценных минут.
Согрин так часто спасался этими воспоминаниями, что они превратились за долгие годы в любимую книгу, каждую страницу которой можно читать с закрытыми глазами. Превратились, и не надоели, и не стерлись.
Глава 14. Представление о душе и теле
«Увертюра — как третий звонок», — размышляла Валя. До Глюка — оперного Лютера — зрители преспокойно заходили в зал, пока игралась увертюра, и основные темы в ней совсем не обязательно звучали, да и вообще всерьез в эту музыку никто не вслушивался. И если бы не Глюк, никогда не начали бы появляться увертюры прекраснее и самодостаточнее иных опер. Как в «Анне Болейн» — при звуках ее увертюры Валя почему-то представляла себе опоздавших зрителей, застывших в проходах между рядами, заколдованных, не в силах сдвинуться с места.
Валя с удовольствием пересказывала Изольде свои маленькие открытия, может быть, не слишком важные для человека опытного, знающего оперную историю, но для Вали это были — да, настоящие открытия. Главные герои всегда поют высокими голосами, тенор да сопрано. В старых операх — три тенора, три сопрано — и никто никому не мешает, и редко-редко мелькнет в партитуре какой-нибудь бас. Зато сейчас — хорошие басы самый дефицитный товар, и столько прекрасных партий написано для меццо.
Валя первая бежала поздравлять артистов после особенно удачного выхода и не понимала брюзжания ведущей — «Мужики, хорош кланяться! Занавес!» Это после того-то, как Онегина с Ленским зал не отпускал целых шесть минут! Валя всегда замеряла время аплодисментов по часам, истово любила каждого артиста, каждый голос и верила в успех даже самого скромного хориста — любого, кроме самой себя.
Себя, такую, она на сцене не представляла и думать об этом не смела. А Изольда грешила именно такими мыслями и однажды после утренней распевки подошла к хормейстерше Глуховой (изумительная фамилия для руководителя поющих людей).
Глухова была особой цепкой и страстной, хористов гоняла как Сидоровых коз и о понятиях «жалость», «доброта», «сострадание» не имела и примерного представления. Во время месячных — святые для хористок дни, когда нельзя напрягать связки, — заставляла петь, а ведь раньше, ворчала Изольда, об этом даже не заикались: балерины и хористки заранее сообщали о своих «больных днях» и отдыхали на законных основаниях.
Так вот, Изольда подошла к Глуховой, и Валя, услышав, о чем они говорят, закрыла лицо руками.
Глухова стояла к Вале спиной, но и так было видно, как насмешила Изольда хормейстершу. Спина задрожала, плечи поднялись, рука махнула — шутите?
Изольда была серьезна, будто в трагической роли. Настаивала — а сама тоже нервничала. Валя видела красные мазки, проступившие на щеках наставницы. Дожидаться ответа Глуховой Валя не стала, вылетела из класса и бежала длинными коридорами театра, пока не нашелся укромный, мышиный уголок, где можно выреветься, пожалеть себя и наивную, добрую Изольду.
В дальнем углу, за сценой, среди сваленного в кучу старого реквизита, Валя уселась на обманчиво тяжелый сундук и, стряхивая с пальцев душистую театральную паутину, по-детски сладко зарыдала. Запах сцены был здесь особенно густым и плотным — как лесной воздух, и забытые ради новых спектаклей предметы тихо роптали, как старые артисты. Будто театр ворчливо утешал маленькую Валю, доверчиво прильнувшую к пропыленному сюртуку.
Почему Изольда не хочет понять — Вале не стать артисткой, каким бы голосом ни наградила ее природа. Голос — это еще не все, и пусть Изольда изо всех сил старается убедить Глухову и саму Валю, пусть дрожащими пальцами извлекает из альбома старинные фотоснимки хора, где лучший бас запечатлен в виде малорослого худого юноши. Неужели Изольда не понимает, что никогда Вале не выйти на сцену, даже затерявшись среди рослых хористок, ей не пустить живой росток голоса в общее цветение. И зря, зря она не стала спорить, когда Изольда решила начать эти уроки, Валино место — в театре, но всегда и только за сценой. Вот здесь, на бутафорском сундуке.
Валя всхлипнула, вытерла кулачком глаза. Она быстро привыкла к темноте и теперь безошибочно узнавала безмолвных соседей — беседку из старого «Онегина», деревянный штурвал из «Голландца», зеркало из «Травиаты».
Изольда нашла Валю только через час, к тому времени слезы закончились, и девочка понуро сидела на сундуке, и сил не было спрашивать. Изольда вздохнула так, что без того понятно стало — не желает Глухова думать о Вале как о хористке.
— Но я пойду к главному режиссеру, — сказала Изольда. — На Глуховой свет клином не сошелся.
Главный режиссер очень не любил, когда в кабинете его подолгу сидели посторонние: он начинал нервничать через минуту и чаще обычного курил. Разумеется, как раз к нему и тянулась неизбывная толпа алчущих внимания, партий, отпуска и повышения зарплаты — к Голубеву было просто так не пробиться, а у главного режиссера даже секретарши не имелось.
Секретарша маэстро заглянула сразу после обеда и повелительно (честное слово, повелительно) кивнула в сторону дирижерского кабинета.
— Голубев срочно просит подойти.
Главный режиссер снялся с места медленным кораблем. Наверное, бывают на земле театры, где главные режиссеры тоже имеют право голоса.
На полдороге его перехватила Изольда, «на два слова». Глаза старой хористки были то ли заплаканными, то ли злыми — главный режиссер не разобрал, но решил внезапно, что Голубев раз в жизни может и подождать.
Глава 15. Директор театра
Маэстро Голубев рисовал на бумажке скрипичные и басовые ключи — целыми строками, как в первом классе музыкальной школы. Директор театра Аникеев, желчный, но еще молодой человек с ухватками комсомольского светоча рисовал в ежедневнике домики с дымящими трубами. Единственная в кабинете дама ничего не рисовала и великодушно притворялась, будто не видит ничего ужасного в том, что главного режиссера не могут найти по всему театру целых полчаса. Что ж, когда она возьмет дело в свои руки, все пойдет по-другому.
Дама сладко улыбнулась будущему коллеге Голубеву и (она не сомневалась) своему предшественнику Аникееву. Тут в кабинет вошел главный режиссер.
Даме он понравился куда больше Голубева с Аникеевым — симпатичный мужчина, даже ссадины на лысине его не портят.
Главный режиссер удивился, что Голубев не ворчит и что Аникеев сидит над блокнотом понуро, как второгодник. И эта дама, она-то что здесь делает?
— Вы ведь знакомы, да? — спросил маэстро. — Вера Андреевна Туликова. Самый вероятный претендент на пост директора театра, потому что Сергей Петрович собирается нас покинуть. Правда, Сергей Петрович?
Аникеев кивнул: правда.
Конфликт между парой самых влиятельных (насчет себя главный режиссер давно не питал иллюзий) людей в театре давно переместился со сцены в зал — даже далекие от театра люди знали, что директор и дирижер ненавидят друг друга так обстоятельно и пылко, что на обозначенную тему можно было бы при желании сочинить оперу. Нелюбовь Голубева к Аникееву получала дополнительный градус за счет регулярных усилий солистки Лебедь, справедливо считавшей Аникеева повинным в ущемлении ее прав в пользу солистки Мартыновой.
И вот у Аникеева иссяк, наконец, стратегический запас терпения, устал он шашкой махаться и, когда предложили ему пост в эстрадном театре, взял и согласился. Ошалевший от радости Голубев под занавес решил подружиться с Аникеевым, но в ответ получил вялое рукопожатие и неживую улыбку.