Джон Бойн - Абсолютист
— Для меня — да. Но в ту ночь…
— Ну и что в ту ночь? — Я начинаю выходить из себя.
— Ты когда-нибудь думал об этом раньше? — спрашивает он, глядя мне прямо в глаза. При свете свечи глаза его как озера; мне хочется притянуть его к себе, обнять и сказать, что я только хочу снова быть его другом, больше мне ничего не надо; без всего остального я могу жить, если нужно.
— Думал, — я киваю. — Да, мне кажется… оно просто есть, и все. У меня в голове. Я пытался это задавить…
Я замолкаю, и он смотрит на меня, ожидая продолжения.
— Но все без толку. Оно было во мне еще до того, как я вообще понял, что это такое.
— О таких людях время от времени слышишь, — продолжает он. — Судебные дела и прочее. О них пишут в газетах. Но все это кажется так… так мерзко, правда же? Все эти потайные делишки. Возня в темноте. И вся ее мерзостная суть.
— Но ведь люди не сами для себя такое выбирают. — Я очень тщательно выстраиваю фразы в третьем лице. — У них нет выбора, они вынуждены жить потайной жизнью. Чтобы не попасть в тюрьму.
— Да, — соглашается он. — Я об этом думал. Но все же я всегда думал, что быть женатым — очень приятно, правда же? Найти хорошую девушку из приличной семьи. Такую, которая хочет сама построить хорошую семью.
— Все как у людей, — говорю я.
— Ах, Тристан, — вздыхает он и пододвигается ближе. В третий раз он ко мне так обращается за все время нашего знакомства, и, прежде чем я успеваю ответить, он закрывает мне рот своим ртом, его губы настойчивы, и я чуть не валюсь назад от удивления, но сохраняю равновесие и подчиняюсь его напору, спрашивая себя, когда же мне будет позволено просто расслабиться и насладиться объятием.
— Погоди. — Он качает головой и отстраняется, и я пугаюсь, что он передумал, но у него на лице — желание и настойчивость. — Не здесь. Кто-нибудь может войти. Идем.
Он выходит из палатки, я встаю и иду следом — почти бегу, боясь потерять его в ночной темноте, вдали от окопов; мы идем так быстро и уже ушли так далеко, что я беспокоюсь, не сочтут ли это дезертирством; в то же время мне любопытно, как это он так легко нашел укромное местечко. Может, он бывал здесь раньше? С кем-нибудь другим? С Милтоном, или со Спарксом, или с кем-нибудь из новеньких ребят? Наконец он, кажется, решает, что здесь безопасно, и смотрит на меня, и мы ложимся, но как бы я ни жаждал того, что сейчас случится, как бы я ни хотел его, я не могу забыть ту ночь в Олдершоте и его взгляд потом. И то, как он почти не разговаривал со мной с тех пор.
— За этот-то раз ты не будешь на меня злиться? — спрашиваю я, на миг отодвигаясь, и он ошарашенно смотрит на меня и быстро мотает головой.
— Нет, нет, — бормочет он и трогает мое тело, трогает меня всюду, и я велю заткнуться противному голосочку, который шепчет, что за несколько приятных минут мне придется расплачиваться долгим отчуждением Уилла; потому что это совершенно неважно. Главное — эти несколько минут я могу верить, что мы больше не воюем.
* * *Я ползу вперед, кое-как приподнимаюсь, пригибаясь к земле и скрючившись, запинаюсь о чье-то тело — смутно знакомое, кто-то из новеньких — и шумно падаю в грязь. Упираюсь ногами в землю, встаю, сплевываю грязь и песок, тащусь дальше. Вытирать лицо нет смысла — я уже много месяцев не был чистым.
Выталкивать себя на ничью землю с каждым разом все страшней и страшней. Это как русская рулетка: с каждым нажатием на спусковой крючок все меньше шансов пережить следующую попытку.
Дальше по линии кто-то, Уэллс или Моуди, выкрикивает команды, но слов не разобрать за воем ветра и порывами дождя; приходится полагаться на инстинкт. Наступать в таких условиях — безумие, но приказ генерального штаба пересмотру не подлежит. Ансуорт, вечный нытик, начал говорить, что это неразумно, и я думал, что Клейтон сейчас его ударит, но Ансуорт быстро извинился и полез наверх — видно, боится сержанта больше, чем вражеских пуль. Клейтон, кажется, окончательно съехал с катушек, потерял даже те остатки здравого смысла, которые были у него на момент визита генерала. Он почти не спит и выглядит как ходячая смерть. Орет он так, что его слышно в любой точке окопов. Я не могу понять, почему Уэллс или Моуди до сих пор ничего не предприняли. Сержанта надо отстранить от командования, пока он не выкинул что-нибудь и не погубил нас всех.
Я ползу на брюхе, держа винтовку перед собой; левый глаз плотно зажмурен, прицел рыщет в поисках любого врага, наступающего мне навстречу. Я представляю себе, как встречаюсь глазами с таким же перепуганным мальчиком, моим ровесником, мы стреляем друг в друга — и через долю секунды оба мертвы. Небо над головой кишит самолетами, словно вшами. Синие лоскуты меж серых туч, пожалуй, даже красивы, но долго пялиться наверх опасно, так что я двигаюсь дальше с колотящимся сердцем, прерывисто дыша.
Уилла и Хоббса прошлой ночью послали на рекогносцировку, и их не было так долго, что я решил — живыми они не вернутся. Но они вернулись и доложили капралу Уэллсу, что немецкие окопы расположены в трех четвертях мили к северу от нас, но построены они как отдельные, не соединенные меж собой отрезки — не так, как в других местах. Можно взять их по одному, только осторожно, сказал Хоббс. Уилл промолчал, а когда Клейтон завизжал на него: «А вы, Бэнкрофт, сукин сын, чего молчите? Ну-ка, откройте рот!» — Уилл только кивнул и сказал, что согласен с рядовым Хоббсом.
При звуках его голоса я отвернулся. Кажется, я был бы счастлив никогда больше его не слышать.
Прошло три недели после нашей второй встречи, и все это время Уилл со мной не разговаривает, даже не отвечает, когда я заговариваю с ним сам. Если я подхожу — то есть если случайно приближаюсь к нему, потому что я ни разу не искал его специально, — он разворачивается и идет прочь. Если он входит в столовую, когда я там, он передумывает и уходит, возвращается в свой персональный ад. Впрочем, нет, один раз он ко мне обратился, когда мы завернули за угол навстречу друг другу и столкнулись, а больше никого рядом не было. Я открыл было рот, но Уилл лишь выставил руки ладонями вперед, словно отгораживаясь, и прошипел: «Отвали, понял?» И на том все кончилось.
Впереди грохочут орудия. По цепочке передают приказ: «Удерживаем линию!» Нас девятнадцать или двадцать человек — мы растянулись в неровную линию и все приближаемся к вражескому окопу. Канонада прекращается; мы видим тусклый свет — одна-две свечи горят — и слышим приглушенные голоса. Что с ними такое, думаю я. Они что, не видят, как мы наступаем, и не могут нас снять по одному? Стереть нас с лица земли — и дело с концом.
Но, наверное, именно так и выигрываются войны. Одни на миг утрачивают бдительность, а другие успевают этим воспользоваться. В эту ночь везет нам. Еще минута, не больше, — и мы все уже на ногах, оружие наизготовку, гранаты в руках, и вот залпы винтовок сливаются в сплошной грохот, трассирующие пули пронзают темноту и улетают вниз, во вражеский окоп. Снизу доносятся крики и тяжелый деревянный стук — я представляю себе группу молодых немцев, решивших на минутку забыть свой долг и поиграть в карты, чтобы снять напряжение. Немцы мечутся у нас под ногами, как муравьи, поднимают винтовки — но слишком поздно, у нас преимущество, мы стоим выше и захватили их врасплох, и мы стреляем и заряжаем, стреляем и заряжаем, стреляем и заряжаем. Наша линия слегка растягивается вдоль окопа, чтобы покрыть его равномерно по всей длине; Уилл и Хоббс клялись, что в нем ярдов пятьсот, не больше.