Лариса Райт - Когда осыпается яблонев цвет
Эти слова часто повторяла мама. Давно, когда они еще только готовились к переезду в Москву. Егору как раз было десять, его лихорадило от грядущих перемен, и он сочинял такие подробности предстоящей московской жизни, что у соседских ребят голова шла кругом.
– У меня будет своя конюшня, а в ней три скакуна: вороной, рыжий и серый в яблоках. Вы разве не знали, там, в Москве, всем военным выделяют. Так что стану в школу ездить на собственном коне, у забора его привязывать и оставлять.
– Уведут, – сомневались ребята.
– Не-е. Я ж не в простой школе учиться буду – в элитной. Там ведь французский, и манеры у всех – только держись. А у забора охрана и днем и ночью дежурит. Как раз скакунов и обхаживает: воду носит, сено дает. Ежели надо, так и попону почистят, и гриву расчешут. И все не просто так, а с поклоном: «Может, еще чего желаете, Егор Михалыч?»
– Да ты ври, ври, да не завирайся.
– А я и не вру!
– Врешь!
– А ну как сейчас врежу!
– Да я сам тебе врежу!
И вот результат: синяк под глазом, вопли соседки, что у ее сыночка сломан нос и выбит зуб, и тяжелые вздохи матери:
– Управы, Егорка, на тебя нет.
– Да это все оттого, что у меня будет скакун, а у Павки нет.
– Какой скакун, сынок? О чем ты говоришь?
– Да не один, мам. Целых три. На одном в школу ездить буду, на другом – в цирк (ну помнишь, ты мне рассказывала – к животным), а на третьем – так, прогуливаться возле дома.
– Егор, – мать посмотрела на него сначала удивленно, а потом вдруг расхохоталась громко и беззлобно. – Ну ты и выдумщик!
– Почему выдумщик? – В голосе мальчишки слышались слезы. «Что он такого придумал? Ясное ведь дело, что если в их гарнизоне конюшня и лошади общие, то уж в Москве-то наверняка все по-другому. И раз отцу выделяют и должность, и квартиру, и даже, как говорила с придыханием мама, автомобиль, то уж коней-то определенно должны выделить в личное пользование не одного и не двух. Три – в самый раз».
– Понимаешь, – начала мать, а потом вдруг махнула рукой, сказала: – Придет отец – объяснит. – И снова добавила: – Управы на тебя нет.
Отец эту управу найти попытался. Долго объяснял, что врать нехорошо, а хвастаться вообще позорно. Но когда понял, что сын на самом деле верил в то, что говорил, тоже начал смеяться и только и сказал:
– Москва, Егорка, она совсем другая.
А какая – не объяснил. Вот Егор и продолжал воображать. Разглядывал на картинке удивительные башни под названием «Кремль» и думал о том, что в далекой столице так выглядят все дома. И, конечно, он тоже непременно будет жить в таком доме. А в магазинах там, естественно, продается самый лучший чак-чак. Почти такой, какой делает мама Асылбека. А на рынке полным-полно парного молока, и не надо за ним бегать в деревню за пять километров. А школа там, наверное, большая-пребольшая. Наверняка в целых два этажа или даже в три. И учителя, наверное, все сплошняком французы. Иначе как понять это «французское обучение»?
На деле все, конечно, оказалось иначе, но все равно поражало воображение. Дом смотрелся внушительно: бежевый кирпич, арки, в квартире высокие потолки и большая кухня.
– Сталинский, – уважительно произнес отец, и Егор сразу решил, что такой дом, пожалуй, еще лучше, чем Кремль. У них и двор под окном зеленый, и детская площадка с горкой, и на великах гонять можно, а в Кремле, как оказалось, брусчатка, и народу полным-полно. Пушка, правда, огромная, царская там стоит. И ядра такие, что Егор вспомнил о бароне Мюнхгаузене: «Уж на таком ядрышке тот действительно полетать мог бы». А еще кареты в Оружейной палате ему запомнились. Наверное, такие кареты возили удивительно красивые лошади. А маму (это она Егора в Кремль повела первым делом после того, как немного распаковались и освоились) больше всего поразили платья.
– Такие наряды, Миш, такие наряды, – все повторяла она отцу и как-то стыдливо теребила краешек своего платья. И непонятно было, чего в ее голосе больше: восхищения или неодобрения всей этой роскоши.
Она таскала Егора в универмаг и часами перебирала разложенные на витринах картонки с пуговицами, шпильками и заколками с таким видом, будто ей случайно позволили прикоснуться к величайшим драгоценностям на свете. Дом был завален новомодными журналами, названия которых мать произносила с придыханием, а отец с нескрываемой иронией:
– «Бурда» – она и есть бурда. Когда ты поймешь, что ты в любом платье самая красивая? – говорил он и ласково смотрел на мать.
– Я-то красивая, – отвечала она, – но вот… – и снова принималась теребить краешек платья.
Егору тогда было не до сравнений своих родителей с москвичами. Он был занят собой и своими впечатлениями. Освоился он в большом городе легко и быстро, как это и происходит с большинством детей. Во-первых, Егору все вокруг нравилось: и молоко, за которым с тем же бидоном надо было ходить не за несколько километров, а в продуктовый магазин прямо в их доме, и кондитерский отдел в этом же магазине, куда привозили шербет и косхалву, по вкусу ничем не уступавшие чак-чаку, и булочная на углу, в которой, конечно, не продавали домашних лепешек Асылбековой бабки, но зато торговали удивительными рогаликами всего за пять копеек, и булочками – за три, и дорогими французскими луковыми батонами – за двадцать две. Даже универмаг Егора пленил. Конечно, не отделом с пуговками и не рулонами тканей, а очередями, которые стихийно и быстро выстраивались, как только по двору разносилась весть: «Завезли». Что и почем, разбирались уже по ходу. А сначала бежали, обгоняя друг друга и предвкушая увидеть нечто необыкновенное. Егору нравилась такая суета потому, что в ней он чувствовал какую-то неповторимую столичную энергетику. Там, в гарнизоне, было все просто: один вид колбасы, один сорт сыра, синеватый и жесткий (можно было, конечно, у деревенских брать, но, по словам матери, – «на их товар никаких денег не напасешься»), по средам и пятницам – мясо, в котором жира больше, чем, собственно, всего остального. Зато рыбы было много, и Егора тошнило и от вида ее, и от запаха. В универмаге рыбой не торговали. Там продавали одежду: халаты из индийской ткани (предел мечтаний матери), шерстяные костюмы (пусть серые и однотипные – зато как сидят), и, бывало, выкидывали «саламандру». За этой самой «саламандрой» очереди выстраивались самые длинные и беспокойные. Каждый ревностно охранял свое место и то и дело старался сделать хоть полшага вперед, вытягивая шею и стараясь разглядеть, что же там впереди: мужская обувь или женская, черная или коричневая, белая или черная. Не стихали тревожные голоса: