Ксения Велембовская - Дама с биографией
Вторая комната направо в уходящем вдаль коммунальном коридоре выглядела как после бомбежки или землетрясения: треснутые стекла в облупленных рамах, белая пыль штукатурки, рваные дыры в засаленных обоях. В дальнем углу были сложены узлы из застиранных байковых одеялок и вигоневых платков, солдатские котомки и древние советские чемоданы — вполне подходящий реквизит для спектакля о блокаде и эвакуации. Под лампочкой на шнуре, склонив седую голову на бок, похрапывала на табуретке крошечная старушонка. Перед ней на рыжем выщербленном паркете выстроились в ряд сильно б/у кастрюльки, сковородки, суповые тарелки, чугунный утюг… Старуха почесалась во сне, зевнула и проснулась.
— Здравствуйте, Софья Эдуардовна. Я от Лёни Мельника.
— От Лё-ни Мель-ника? — вылупилась хозяйка. Ясно, что ни о каком Мельнике она и слыхом не слыхивала, но это не помешало ей тут же радостно ощерить беззубый рот: — О, если от Лёни, тогда уже выбирайте, что хочете!
Попрощаться сразу было как-то неловко, поэтому Люся медленно прошлась туда-сюда вдоль «прилавка» с утильсырьем и из чистой вежливости приценилась к утюгу.
Старуха подхватила утюг и прижала к груди — вроде она ни за какие деньги не расстанется с ним.
— О! Это раритет! Бесценная вещь! — закатив глаза, сообщила она. Заметив, что покупательница не разделяет ее восторга, задумалась и в сомнении повела плечом под драным самовязом: — Ну, за рубель отдам.
— А сколько стоит ваш китайский поднос с птичками? — уже еле сдерживая смех, поинтересовалась Люся.
— О! Это бесценная вещь! — Коммерсантка опять закатила глаза, а когда снова взглянула на Люсю, пробуравила взглядом насквозь. — Десять?.. Пять?.. Даете три и сразу забираете.
— Нет, спасибо… А вазочка сколько?
— О! Это бесценная вещь!.. Редкое производство. Гусь-Хрустальный!
Конечно, бабка была не промах — изо всех сил старалась сбыть свой помоечный скарб, но Люсе сделалось ее жалко — видно же, в какой нищете человек прожил всю свою долгую жизнь! — и одну «бесценную вещь» она все-таки приобрела. За рубль пятьдесят. Вышла на Сретенку и, отыскав урну, бросила туда завернутую в обрывок «Вечерки» липкую сахарницу под хрусталь.
На троллейбусе ехать не хотелось: с пересадкой, долго, холодно, — таксисты надоели до смерти, и она поймала частника.
— До Ростокина довезете?
— Садитесь.
На заднем сиденье чистеньких «жигулей» с мягкими чехлами и включенной печкой Люся расстегнула дубленку и взглянула на часы. Полшестого? Отлично. Обещала в шесть, в шесть и приедет. Даже раньше. Тут недалеко. По прямой.
А все, между прочим, благодаря Марку! — с гордостью подумала она. Если бы не Марк, жила бы сейчас мать на краю Москвы. В комнате с подселением и без телефона. Сколько было рыданий, сколько переживаний после того, как в поганом продажном учреждении под названием рай-с-полком (как произносит Нюша) вместо ордера на долгожданную однокомнатную квартиру матери пытались всучить ордер на комнату: дескать, вы, гражданка, жили на шести метрах, мы же даем вам на двоих с дочерью целых восемнадцать. Скажите спасибо!
К счастью, мать в тот день оказалась без паспорта, и в дело успел вмешаться Марк. Сначала сам наведался в этот рай для тех, кто там шурует, с финскими конфетами и билетами в Дом кино, надеясь обаять исполкомовских мадам, потом поехал к ним вместе с приятелем — народным артистом республики. Однако честные и глубоко принципиальные работницы исполкома только ухмылялись: «Нам что народные артисты, что рабочий класс — все едино!» Дураку понятно: они ждали взятку. Но Марк так на них разозлился, что сказал: фиг им! — и подключил отца. Спиридон Петрович позвонил из Кишинева в Москву кому надо, и те же самые «принципиальные» мадам, которые простого человека вроде Нюши в упор не видят, сто раз сказали ей «спасибо» и «пожалуйста», выписывая ордер на однокомнатную квартиру с кухней девять метров в двенадцатиэтажной башне, в уже обжитом районе. Правда, квартира оказалась за выездом, грязная, и пришлось делать ремонт, зато с телефоном, с балконом, на третьем этаже и всего в нескольких остановках от метро.
С тех пор Нюша прониклась к Марку некоторым уважением. В знак благодарности каждый раз к Новому году и дню рождения вяжет ему узорчатые носки из чистой шерсти. Чудна́я! Зачем, спрашивается, Марку шерстяные носки? Куда он в них отправится? К Любимову на премьеру или в Дом актера?.. Но пусть уж лучше мать вяжет, это, говорят, успокаивает нервы, чем ругается с порога, как раньше: «Дура ты, Люсинка, ой, дура! Поматросит тебе твой цыган молдаванский и бросит! Помяни мое материнское слово!» И объяснять ей, что никакой Марк не цыган — мать у него молдаванка, а отец русский, только с Украины, — бесполезно. Нюша лишь отмахивается: мол, знаем мы их!
На горе за Яузой и виадуком показалось заснеженное Ростокино, и Люся невольно сморщилась. Не любила она этот район и, если бы ей пришлось выбирать, то никогда не согласилась бы здесь жить. Только, к счастью, ей здесь не жить, а матери удобно: до железнодорожного депо, до работы, всего двадцать минут на автобусе. До-воль-на-я! Еду, говорит, теперича, как барыня — в тепле. Куды лучше-то, чем пешкодралом по морозу! Мага́зины обратно же кругом: хошь колбаски чайной, хошь трески, хошь суповой набор. Словом, никакой ностальгии у матери нет.
В прошлую жизнь Люся тоже не хотела бы вернуться, однако часто вспоминает солнечный утренний лес, где она, маленькая, знала в лицо каждую травинку, каждый цветочек, каждую поспевающую земляничку. Вспоминает она и изумрудное болотце с фиалками, и теплые вечера за открытым в палисадник окошком, запах сирени, жасмина.
С Ростокином, наоборот, были связаны самые неприятные, грубые воспоминания: раз в неделю обязательно Нюша везла ее на автобусе, а от остановки тащила за руку в общественную баню. Баню Люся ненавидела. Кроме невыносимой жары не давало дышать чувство стыда — за себя, вынужденную по приказу матери снимать трусики, за мать, не стеснявшуюся перед ней раздеваться догола, за других женщин, безобразных в своей наготе. Обрюзгшие седые старухи с жидкими распущенными волосами, наклонившиеся над шайкой, походили на чудовищных животных из страшного сна, вызывали страх, омерзение, тошноту… А мать в бане блаженствовала! Ошпаривала каменную лавку водой из шайки и, намылив жесткую волокнистую мочалку коричневым вонючим мылом, начинала с остервенением сдирать кожу и с себя, и с глотающей слезы дочери…
Запах пирожков она ощутила еще на лестнице, дала себе слово, что съест не больше одного, и вот уже умяла две штуки, и это не считая студня, рыбы под маринадом и трех кусков селедки. Какой-то кошмар!