Марио Варгас Льоса - Тетради дона Ригоберто
В тетради было даже описание эротической фантазии Хуана Марии Браусена («навеянной полотнами Поля Дельво,[110] которых Онетти видеть не мог, ибо когда шла работа над «Короткой жизнью», бельгийский сюрреалист к ним еще не приступал», значилось в скобках): «Я откидываюсь на спинку кресла, плечом к плечу с девушкой, и представляю себе маленький город, сплошь состоящий из домов свиданий; тайное поселение, где повсюду, в садах и прямо на мостовой, видны обнаженные парочки, среди которых попадаются педерасты, они закрывают лица руками, когда где-нибудь зажигают фонарь…» Ждет ли его судьба Браусена? Или он давным-давно превратился в его подобие? Жалкий неудачник, потерпевший крах католик-идеалист, вооруженный евангельским словом миссионер, позже анархист и индивидуалист, агностик-гедонист, утонченный фантазер с неплохим художественным вкусом, опасный мечтатель, принесший в жертву своим странностям любимую женщину и единственного сына, скучный управляющий большой страховой компании, теперь он с каждым днем, с каждой ночью все больше походил на «ходячее отчаяние» из романа Онетти. Браусен, по крайней мере, под конец решился насовсем сбежать из Буэнос-Айреса и после бесконечно долгого пути на поездах, машинах, пароходах и автобусах добрался до Санта-Марии, выдуманного городка на берегу Рио-де-ла-Платы. Дон Ригоберто до сих пор оставался слишком нормальным, чтобы сознавать: нельзя нелегально перейти границу вымышленного мира, перескочить одним махом из реальности в мечту. Он еще не стал Браусеном. Еще есть время одуматься, сделать хоть что-нибудь. Но что, что…
Незримые игрыЯ проникаю к тебе в дом через дымоход, хоть я и не Санта-Клаус. Залетаю в твою спальню и начинаю кружить у тебя над головой с тонким комариным писком. Во сне ты размахиваешь руками, чтобы прогнать несчастное насекомое, которого на самом деле нет и в помине.
Когда мне надоедает изображать комарика, я перелетаю тебе в ноги и дую на тебя ледяным ветром, пробирающим до костей. Ты дрожишь, сворачиваешься клубком, кутаешься в одеяло, стучишь зубами, тянешься за пледом и чихаешь, словно аллергик.
Тогда я напускаю пьюрской тропической жары, чтобы ты хорошенько пропотел. Ты становишься похожим на мокрую курицу, сбрасываешь простыни, стягиваешь пижаму. Валяешься голый, потеешь и задыхаешься.
После я превращаюсь в перышко и щекочу тебе пятки, ухо, подмышки. Хи-хи-хи, ха-ха-ха, хо-хо-хо, ты хохочешь без остановки, строишь уморительные рожи, вертишься с боку на бок, корчишься в судорогах. И наконец просыпаешься, насмерть перепуганный, озираешься, но не видишь меня, только чувствуешь, что кто-то караулит тебя во мраке.
Когда ты встаешь и направляешься в кабинет, чтобы развеяться в обществе своих любимых гравюр, я преграждаю тебе путь. Ты натыкаешься на услужливо пододвинутый стул, падаешь с грохотом и отчаянным криком «аяяяй!» и поднимаешься, потирая ушибы. Я проникаю тебе под халат, забиваюсь в тапочки. Я опрокидываю стакан с водой, который ты оставляешь перед сном у изголовья кровати. Ох и злишься же ты, когда, проснувшись, видишь, что стакан пуст, а на полу лужа.
Так мы играем с нашими возлюбленными.
твоя, твоя, твоя, влюбленное привидениеХищница в зеркале
— Сегодня ночью я кончила, — вырвалось у доньи Лукреции. Прежде чем она успела осознать, что наделала, Фончито беспечно поинтересовался:
— Что кончила?
Женщина покраснела до корней волос.
— Просто мне не спалось, — солгала она, хотя давно уже не спала так крепко и сладко, если не считать совершенно непристойных видений и волнообразного возбуждения. — Страшно измучилась и целый день плохо соображаю.
Мальчик снова сосредоточился на фотографии из книги об Эгоне Шиле, на которой его любимец смотрелся в большое зеркало на стене своего кабинета. Художник был снят в полный рост: короткие волосы взлохмачены, худая юношеская фигурка затянута в наглухо застегнутую накрахмаленную рубашку, на шее галстук, но пиджак отсутствует, руки, само собой, спрятаны в карманах широких брюк, закатанных до колен, словно их владелец решил перейти речку вброд. Фончито весь вечер пытался завести разговор об этом снимке, но донья Лукреция, погруженная в собственные размышления, сомнения и упования, среди которых не последнее место занимала история с анонимками, получившая накануне весьма неожиданное развитие, не обращала на него внимания. Женщина то и дело бросала взгляды на светлые локоны Фончито, изучала его сосредоточенное личико, прикидывая, стоит ли доверить пасынку секрет. «Он ни о чем не догадался, не обратил внимания». Впрочем, с Фончито ничего нельзя было знать наверняка. Возможно, он все прекрасно понял и притворялся, чтобы не сердить мачеху.
Или для ребенка в глаголе «кончить» нет ничего двусмысленного? Как-то раз они с мужем завели весьма рискованную беседу, из тех, что, согласно неписаным законам их совместной жизни, дозволялись лишь по ночам в постели, в преддверии, во время или после любовного акта. Ригоберто утверждал, что новое поколение говорит не «кончать», а «дойти», что знаменует торжество англосаксонского влияния даже в столь деликатной интимной сфере, поскольку гринго именно «доходят» (to come), а потом никуда не уходят, как это делают представители латинской расы. Как бы то ни было, в ту ночь донья Лукреция кончила, дошла и достигла (еще одно выражение, которое они с Ригоберто все эти десять лет использовали, чтобы обозначить приятное окончание полового акта, отказавшись от грубого медицинского слова «оргазм», а заодно от воинственной и словно пропитанной сыростью «эякуляции»), испытав предельное, почти болезненное наслаждение — она проснулась в поту, скрипя зубами, изгибаясь в конвульсиях — во сне, в котором она отправилась на свидание, выполнив все экстравагантные предписания таинственного незнакомца, чтобы после рокамболической гонки по темным улицам в центре и предместьях Лимы — с завязанными глазами, разумеется — очутиться в доме, полном знакомых запахов, подняться по лестнице на второй этаж, уже не сомневаясь, что находится в прежнем доме в Барранко, где ее раздели, повалили на знакомую кровать, а потом принялись обнимать и ласкать знакомые руки, руки Ригоберто. Они кончили — так или иначе — одновременно, а такое случалось не часто. Оба сочли это добрым знаком, благословением перед новым этапом совместной жизни, начало которому положило их фантастическое примирение. Потом она проснулась, мокрая, изнуренная, смущенная, безмерно счастливая, и долго отказывалась верить, что это был только сон.
— Это зеркало Шиле подарила его мама. — Голос Фончито вернул донью Лукрецию в гостиную, в сероватый Сан-Исидро, где из оливковой рощи доносились крики мальчишек, игравших в футбол; пасынок смотрел на нее не отрываясь. — Он очень долго выпрашивал этот подарок. Поговаривали даже, будто Эгон его украл. Будто он так хотел заполучить это несчастное зеркало, что в один прекрасный день тайком явился в дом к матери и унес его. А она махнула рукой и позволила ему повесить зеркало у себя в кабинете. Это был самый первый его кабинет. Шиле не расставался с зеркалом, оно кочевало с ним из мастерской в мастерскую до самой его смерти.
— Ну и что такого в этом зеркале? — Донья Лукреция с трудом заставила себя поддержать разговор. — Шиле был Нарцисс, это всем известно. Этот снимок — лишнее тому доказательство. Он любуется собой и изображает жертву. Хочет, чтобы весь мир обожал его так же, как он обожает сам себя.
Фончито заливисто рассмеялся.
— Ну и воображение у тебя! — воскликнул он. — Потому-то я так люблю с тобой разговаривать; ты придумываешь разные штуки, прямо как я. Ты из чего угодно можешь сделать историю. В этом мы похожи, правда? Мне с тобой никогда не бывает скучно.
— И мне с тобой. — Донья Лукреция послала пасынку воздушный поцелуй. — Что ж, я высказала свое мнение, теперь твоя очередь. Почему тебя так заинтересовало это зеркало?
— Оно мне снится, — признался Фончито. И с мефистофельской ухмылкой продолжал: — Для Эгона это зеркало значило ужасно много. Как, по-твоему, он написал сотню автопортретов? Лишь благодаря зеркалу. С его помощью он делал свои модели похожими на себя. Это был не просто каприз. Это было, было…
Фончито нахмурился, о чем-то сосредоточенно размышляя, и донья Лукреция догадалась, что он вовсе не ищет подходящее слово, а старается обдумать новую, еще не оформившуюся идею, которая только что забрела в его не по годам смышленую голову. В страстном увлечении ребенка австрийским художником, несомненно, было нечто патологическое. Но, возможно, благодаря ей Фончито мог стать выдающейся личностью, эксцентричным творцом, оригинальным художником. Стоит поговорить об этом с Ригоберто, если они снова встретятся. «Ты хочешь, чтобы твой сын стал гениальным невротиком?» Не вредно ли для психического здоровья подростка увлекаться художником с такими наклонностями, как у Эгона Шиле? Что скажет на это Ригоберто? «Как? Ты виделась с Фончито? Пока мы жили отдельно? Я писал тебе любовные письма, я простил тебя и обо всем позабыл, а ты тайком встречалась с моим сыном? С ребенком, которого ты растлила, затащила в постель?» «Всемилостивый Боже, я становлюсь конченой идиоткой!» — подумала донья Лукреция. Нет, если такая встреча состоится, само упоминание имени Альфонсо будет под запретом.