Колум Маккэнн - Танцовщик
Лед в пакетиках не замерз, английская соль куда-то пропала. Захотелось выбросить холодильничек в окно. Только толпа оравших внизу поклонников меня и остановила.
Марго продолжает грозить уходом. Она хорошо понимает, насколько сильна, к примеру, Беттина, да и Джойс тоже, даже Алессандра, а может, и Элеанор. И все-таки каждая партнерша неизбежно возвращает меня к Марго, к ее магнетизму. Сказала по телефону, что разрывается на части. С одной стороны, говорит Марго, она нужна Тито. С другой — самой ей нужны деньги. (А еще она боится увядания.)
Эрик прав, хоть я и наорал на него и запустил цветочным горшком, только-только не попав ему в голову. Наверное, я, да, танцевал ужасно. Блядь!
Впрочем, новый массажист поставит меня на ноги. Уверяет, что в теле существуют спусковые зоны, из которых он может убрать напряжение, разогнав его по другим участкам тела, а там оно рассосется само собой. (И точно, на пляже, после четырнадцати дней и шести стран, я все-таки расслабился.) Таких сильных рук, как у Эмилио, я еще не встречал.
Начинаю проникаться ненавистью к стоячим овациям в ресторанах, какая инфантильность.
Виктор безумен, вульгарен и мил (шелковый халат, страусовые перья), ни с кем мне не бывает так весело. Темой устроенной им вечеринки был «Нуриев». По его словам, стилисты всего Нью-Йорка завалены работой, даже Дайане Росс пришлось, чтобы сделать прическу, дать на лапу. (Она потом сказала мне, что я сам по себе божество.)
Пьяный Квентин Крисп прошептал мне на ухо: «Я слишком, слишком мужчина для всех, чтобы быть единственным мужчиной какого-либо мужчины». (Где-то он это спер, уверен.)
Я объяснил ей, что, если она захочет продолжить карьеру, ей придется целоваться, и это еще самое малое, с каждой жабой. Потом мы услышали, как она ревет около репетиционной, и кто-то побежал к ней с сигаретой. Гиллиан сказала, что сигареты сушат любые слезы. Идея: следует бесцеремонно рассовывать пачки по всем доступным дырам, какие имеются у истеричек, танцовщиков, любовников, счетоводов, рабочих сцены, таможенников и т. д.
Выступление — ошибка на ошибке. Ужасно. Двигаюсь как говно. Ну куда ему ставить римскую оргию! Появляясь на сцене, я должен блистать так, точно мир создан мгновение назад. Открыть все окна тела и на этом построить загадку.
Бродвейский театр, первый ряд. Шоу оказалось дерьмовым, однако Эрик сказал: уходить нельзя, пойдут разговоры. Я изобразил зубную боль и смылся, но после вернулся на вечеринку. Исполнитель главной роли спросил, как мои зубы, ну я и укусил его за руку, а потом ответил: да, похоже, поправились.
Он весь вечер расхаживал с повязкой на руке и закатанным рукавом.
Гиллиан спросила, как я могу танцевать после поебки, и я сумел ответить только, что не могу танцевать без нее. (Хотелось бы, правда, чтобы промежутки были подлиннее!)
Патрик колется между пальцами ног, чтобы никто не увидел следов. Перед выходом на сцену он надрезает палец и сыплет в порез соль (боль жуткая), это помогает ему взбодриться, стряхнуть сонное оцепенение.
В баре на углу Кастро я висел, держась за перила балкона, а паренек творил, расстегнув мою молнию, тихое чудо. Он одного роста с Эриком и тоже блондин. Я чуть не растянул плечо, так долго пришлось висеть. Предложил ему пойти в отель, вздремнуть по-дружески.
Статуя Кановы: 47 000 долларов. (Миссис Годсток!)
Уорхол говорит, что подготовка к тридцать второму дню моего рождения будет походить на последние дни Римской империи. Он заказал по такому случаю красный виниловый бандаж для яиц, который сможет надеть поверх брюк.
Волей-неволей думаю, что его ожидает забвение. Мода на него спадает. (Быть рядом с ним все равно что вдыхать какой-то нелепый попперс.)
На «приеме после приема», для своих, ледяные изваяния обнаженных тел начали таять. Был подан торт, испеченный в виде жопы, — с марципановыми ямочками и прикрасами из глазури. Я задул тридцать три свечи (одна на счастье), а затем облаченный в сюртук Трумен Капоте запрыгнул на стол, сорвал с головы и отбросил белую шляпу и, ткнув рожей в торт, поднял ее, и изо рта у него торчали «лобковые волосы».
Виктор свалился от усталости, его спешно свезли в больницу. Позже он снова явился в «Студию 54» с торчавшей из руки капельницей для внутривенных вливаний. Вторгся, катя металлическую стойку капельницы, в толпу танцевавших под крутящимися лампами, и скоро все вопили, аплодировали и свистели.
Виктор поклонился, оккупировал кабинку в дальнем углу зала, примостил в ней капельницу и попытался угостить всех выпивкой, но снова упал в обморок. (Ему бы понравилось, если бы он увидел, что выносит его не кто иной, как Стив.)
Марго говорит: «Сбавь обороты».
Я сказал ей, что бесчисленные бесенята (секс, деньги, вожделение) ничего для меня не значат в сравнении с ангелом танца.
Судя по всему, Саша упал посреди парка. Сердечный приступ. Сегодня остался в театре допоздна, отослал всех домой и танцевал его жизнь.
Забрел в парк, где последний кузнец Парижа подковывал свою первую за этот день лошадь. Он разрешил мне посидеть на стене, понаблюдать за ним. Нога лошади в его руке, искры у его ног.
Телеграмма и цветы Ксении.
Блядь! Лодыжка словно вывернулась из-под меня (Саша, столько лет назад: «Неужели ты и твое тело больше не дружат, Рудик?») Три месяца отдыха, сказал Эмилио. Да я ровно через четыре дня выкину костыли посреди Центрального парка.
(и даже через три!)
Две долгие недели отдыха в Сент-Барте. Ни телефонных звонков, ничего. Жара стояла такая, что капли дождя испарялись над морем, не долетев до воды. Облака желтых бабочек поднимались с деревьев. Мир был далек и мал.
Местные жители вставали при первом свете зари, чтобы поработать на своих клумбах. Эрик сказал, что старикам живется лучше, чем цветам, — дел у них меньше, да и в тень они могут уходить, когда захотят. (Какие странные слова.)
После обеда его вырвало в ванну. Пищевое отравление, сказал он. Горничная все убрала и отмыла. В его аптечном шкафчике в ванной пузырьки с обезболивающими. В постели мы поворачивались друг к другу спинами. Он скрипел зубами и лягался. К рассвету простыни намокали от пота.
Фотография Тамары. Ее тяжелые груди, приземистое тело, коротковатые ноги, какой она стала русской.
Двадцать четыре повторения вместо двенадцати. Эмилио каждый день увеличивает нагрузку и измеряет мышцу. Мы гуляем по улицам с грузом, привязанным к моей лодыжке. Прогулка заключенного. Скоро вернусь к танцу. Никогда еще не видел, чтобы кто-то так быстро шел на поправку.
Все утра — массаж. Растяжка бедер. Раскрутка торса. Подколенные сухожилия. И самое главное — ляжки и икры. Чтобы предотвратить спазмы, он заставляет меня сидеть на столе свесив ноги и сердится, когда я пытаюсь читать, пристроив книгу на специальную подставку.
Говорит, что может пересказать сюжет читаемой мной книги, просто проведя ладонью по моей спине.
Возможно, нога стала еще и сильнее, чем прежде. Толпа в Вероне, под звездами, устроила двадцатиминутную стоячую овацию, хоть под конец ее и пошел легкий дождик. От Эрика ни слова. «Чикаго сан-тайм» пишет, что он был бледен, а следующее его выступление отменили: желудочный грипп.
Марго подсчитала, что всего мы выступали вместе почти 500 раз, говорит, черт с ним, она будет продолжать, попробует добраться до 700. это счастливое число!
Средство Эмилио от бессонницы: налить воду на запястье, мягко промокнуть полотенцем, вернуться в постель и согреть ладони под мышками.
Наша последняя ссора, наверняка. Весь фарфор перебили, кроме чайничка, который Эрик баюкал, прижав к животу. В двери он закурил сигарету, еще держа чайник в руке. А когда я отвернулся, уронил и его, без намека на какую-либо эмоцию. «Прощай». Мучительная окончательность этого слова.
Гиллиан сказала, что это было неизбежно. Я грохнул трубкой об аппарат. Марго уехала с Тито в Панаму. На звонок не ответила. Виктор трубку снял, слушал, что я говорю, но порывался удрать. У меня закружилась голова.
Попробовал дозвониться до мамы, все время занято.
Все начинается с шарфов, темных, купленных в магазине Миссони на рю дю Бак; постепенно, с годами, он сходится с владельцами магазина так близко, что они открываются для него одного и воскресными утрами. Шарфы становятся все ярче, узористей, пока он не приобретает такую известность, что начинает получать их бесплатно, рекламы ради, и некоторые контрабандой посылает домой, сестре и матери, которой они кажутся слишком броскими, кричащими. В Лондоне, на Савил-роу, портной шьет ему тужурку с высоким воротом, как у Неру, похожую на ту, какую он носил в школе, но только кашемировую, он шутит, что именно так себя в ней и чувствует, каше-мир-но, выговаривая это как нечаянное сочетание трех слов. В Вене он приобретает рококошную люстру из муранского стекла с пятьюдесятью пятью рожками и двадцатью сменными лампочками. В Каире — старинные персидские туфли. В Рабате опускается коленями на ковер, сотканный для него слепым марокканцем, и рассказывает мастеру о петербургском балетмейстере, который внимательно вслушивался в звучание половиц. Марокканцу история нравится настолько, что он повторяет ее другим покупателям, она переходит от человека к человеку, меняется, пролагает себе путь по гостиным мира, множество раз рассказанная и пересказанная, балетмейстер превращается в московского танцовщика, в сибирского музыканта и даже в глухонемую венгерскую балерину, и годы спустя он снова слышит ее, переиначенную, и ударяет кулаком по столу, так что все замолкают, пораженные, и кричит: «Чушь! Бред сивой кобылы! Он был петербуржцем, а звали его Дмитрием Ячменниковым!»