Колум Маккэнн - Танцовщик
Продавец взглянул только раз, всплеснул руками и сказал, что у него есть пара красных дренажных труб, которые идеально мне подойдут.
В дискотеке вращаются светильники. Мы занимаем кабинку, заказываем огромную бутылку шампанского, и как же мы хохочем! Лара смешнее всех. Она все понимает про Эрика и тем не менее сообщает мне, что мои губы чувственны до безответственности! Я отвечаю, что женюсь на ней. Ее анекдот о французской медсестре: «Повернитесь на живот, мсье, я должна заколоть вас». А затем, когда остальные уходят танцевать, она перегибается через стол так, что ее длинные волосы падают мне на пах, и щекочет мои яйца — у всех на виду!
Дед ее родился в Москве, но успел эмигрировать еще до революции и сколотить состояние, продавая, сказала она, газетные вырезки. (Сумасшедшая страна.) Теперь ей принадлежат четыре дома и шесть, как ни странно, плавательных бассейнов. Она прошептала, что обожает купаться голышом, а то я сам не догадался. Напилась она до того, что поделилась со мной идеей голого балета — «Орфей опадает» (!), — занавес ползет вверх, нежные виолончели, мягкий лунный свет, а затем отовсюду выступают качающиеся пенисы. Я сказал, что станцевал бы в нем, да не хочу, чтобы мне бока ободрали. А когда объяснил шутку (глупышка), она облила шампанским лиф своего платья.
Она говорит, что жизнь — это хлеб, да, но секс — его закваска (самое малое).
В двери появилась Роза-Мария. Я мгновенно узнал ее. Красное атласное платье, белая роза в волосах. Эрик, когда она, раскрыв объятия, побежала ко мне через зал, пихнул меня локтем. Я закружил ее в воздухе, она зацепилась ногой за скатерть, но с совершенной грацией высвободилась, а потом поцеловала меня.
Все смотрели на нас, когда мы уходили на веранду, особенно Эрик. Теплая ночь, цикады. «Расскажи мне все», — попросил я. Но ей хотелось говорить обо мне, о моем успехе, о прошедших годах. Я принялся упрашивать ее, и после долгих уговоров она рассказала, что, вернувшись в 59-м в Чили, вышла замуж за молодого журналиста, коммуниста, он занялся политикой, успешно, но погиб в автомобильной катастрофе. Роза-Мария перебралась в Мехико, вот, собственно, и все. Она танцевала шесть лет, пока ее не подвели лодыжки. Сказала, что хотела бы станцевать со мной, всего один раз, но ей хватает ума понимать, что с моей стороны это было бы всего лишь проявлением снисходительности.
Появился Эрик с тремя бокалами шампанского, мы выпили друг за друга. Потом Розу-Марию изловил симпатичный мексиканец, писатель, седой, словно обнимавший ее взглядом. Мы попрощались, она смахнула слезу.
У него хриплый баритон, грубое лицо, волосы падают на глаза. Он проснулся, а я никак не мог припомнить его имя, хотя сказанное им о том, что ему не понять, как можно вести такую напряженную жизнь, помнил. Я провел день, втыкая ему, репетируя, втыкая, танцуя в спектакле и снова втыкая (один раз во время антракта).
Он вылез из постели, ликующий, заварил мне чаю, пять кусков сахара, наполнил чуть ли не кипятком ванну на когтистых лапах, с блестящими медными кранами. Сидел на ее краю, сыпал в воду ароматические соли. Точность движений. После ванны я сразу ушел, имени так и не вспомнив.
Эрик оставил у портье отеля записку: «Ты дерьмо» — сильно дрожавшей рукой.
Вы сожалеете о чем-нибудь, мсье Нуриев?
В конечном счете я не стал бы отказываться ни от каких моих слов и поступков. То и дело оглядываясь назад, можно свалиться с лестницы.
Очень философично.
Я умею читать.
Идущие по Пятой авеню люди повернули, все как один, головы, точно подсолнухи в поле. Уорхол, воскликнув: «Черт!» — остановил машину. Это был «частник», цену, которую он запросил, Уорхол счел непомерной. Водитель сплюнул в окошко, чуть-чуть промазав мимо туфель Уорхола. Энди — напыщенная жопа, хоть он и обещает когда-нибудь нарисовать меня.
В его офисе обнаружилась целая коробка выпечки «Эротической булочной». Он сунул мне в руки пончик и потянулся к поляроиду. Пришлось отбирать у него аппарат. Скорее всего, он продал бы тысячи копий этого снимка. Он бегал в своих ярко-зеленых штанах по офису, увертываясь от меня и дико визжа.
В итоге мы оказались в задней комнате с расставленными по полу огромными черно-белыми игральными костями. На каждой грани стояло по одному слову. У первого набора: «Ты Я Они Мы Нас Джокер». У второго: «Ебать Сосать Лобзать Вставлять Дрочить Джокер». Цель игры — получить, бросив кости, наиболее осмысленное сочетание. «Мы Вставлять». «Ты Сосать». «Они Лобзать». Выбросивший джокера может сделать все, что ему взбредет в голову. Уорхол называет это «человечьим покером». По его словам, число сочетаний бесконечно, но для игры требуется самое малое восемь человек, иначе получается скучно.
Я сказал, что ему следует сделать из этой игры балет. Он завопил: «Точно, точно!» — и нацарапал что-то в записной книжке. Скорее всего, говнюк вставит это в фильм (не сославшись на меня).
Звук моей оплеухи пронесся по всей галерее и вылетел на Пятую авеню. Ну, в конце концов эта дура сама полезла ко мне, требуя автографа, пока я пытался разглядеть картину. Владелец галереи принял ее сторону, но я стоял на своем. Ладонь потом минут пять зудела. По правде сказать, я очень хотел извиниться, но не смог.
Гиллиан сказала, что пора бы мне вынуть из жопы тотемный столб и повзрослеть. Я тут же ее уволил, и она спросила: «Что, опять?» Она теперь красит ногти в ярко-красный цвет.
По счастью, пострадавшая от меня девица оказалась начинающей балериной, доводить дело до суда она не хочет, опасаясь за свою карьеру, однако Гиллиан упрямо твердит, что нам необходимо принять меры на случай, если эта история попадет в газеты. Сценическая конструкция предложена такая:
Когда я выпрыгиваю изо рта, требуются шестеро, чтобы поймать меня, не дать грохнуться об пол. «Пост» написала, что это самый поразительный выход на сцену, какой когда-либо видел балет. (Херня, разумеется.) Какой-то козел сфотографировал меня — спина согнута, тело враскоряку. Но публика ревет от восторга. (Присутствовали: Полански, Тейт, Хепберн, Хендрикс.)
Отзывы хорошие, если не считать Клинта, назвавшего все болезненной выдумкой. (Жопа.)
В разделе светской хроники напечатана статья обо мне и Хендриксе, с фотографией. «Пируэт Руди и Джими». Ногти у него почернели (возможно, старые кровоизлияния) от слишком яростной игры на гитаре. В клубе он скрылся в облаке марихуанового дыма, но потом появился среди танцевавших. Вокруг меня водила хоровод дюжина баб. Высокий черный парень в кожаной рубашке и башмаках мотоциклиста вытащил нас во внутренний двор, и началось веселье.
Отпраздновал день рождения только для того, чтобы забыть о нем. Тридцать один год. Марго купила прекрасный хрустальный кубок, Эрик подарил часы от «Гуччи». А я только одного и хотел — погулять по пляжу. Звезды над Сент-Бартом казались почти такими же яркими, как над Уфой, когда я столетия назад ловил зимой рыбу.
Сапоги из леопардовой шкуры! До бедер! А-ля Твигги! В театре сказали, что они упоительно порочны. Появившись в «Ле Бар», я вынужден был пройти сквозь строй стояков. Углядел там паренька, казавшегося двумя людьми в одном, — Янусом, справа прекрасным, слева обезображенным шрамом. Утром он все норовил повернуться ко мне красивой стороной, и я его выставил.
Мама сказала, что в Уфе выпал снег, заглушивший все звуки. Тамара говорит, что хочет понять меня, мою жизнь, но она такая дура, где уж ей меня понять? Так ведь и никто не понимает.
Эрик жалуется, что я с каждым днем несу все более несусветную чушь. Как будто он ее не несет. Говорит, что мне следует просто делать то единственное, что я умею, — работать в моем священном пространстве, на сцене.
Моя мысль о том, что танец улучшает мир, ему противна. «Сентиментальщина», — говорит он. Я пытаюсь сказать ему нечто о красоте, но Эрик (который теперь тратит время на то, чтобы смотреть новости из Вьетнама и Камбоджи) говорит, что танец ничего не меняет ни для монаха, который кончает с собой самосожжением, ни для фотографа, который смотрит на него через объектив камеры.
«Вот ты сжег бы себя ради чего-то, во что веришь?» — спросил он.
А я спросил, стал бы он щелкать затвором, если бы горел я. Он не сразу, но все же ответил: «Нет, конечно».
Мы переругивались, пока не зазвонил будильник. Я сказал, что давно уже сжигаю себя, неужели он этого не понял? Он вздохнул, повернулся ко мне спиной и заявил, что ему плохо, он устал от всего, ему нужен всего-навсего коттедж в Дании, у моря, он сидел бы там, курил и играл на рояле. Я хлопнул дверью и сказал, чтобы он сам себе вставил.
Он крикнул сквозь дверь: «Да, может, оно и предпочтительней».
Я ответил, что бисов от него наверняка не потребуют.