Маргарита Симоньян - В Москву!
— Завтра еду в деревню. Вызывает. Посоветоваться со мной хочет.
Все уважительно замолкали и не задавали ему лишних вопросов.
Была стареющая капиталистка с полубогом-супругом и хваткой луизианского аллигатора, выступавшая на людях в роли «я дурабаба, в футболе ничего не понимаю». Она все время спешила и говорила:
— Мне вечером в спа, и масочки надо сделать, и молитву почитать. Я вчера к батюшке заезжала, он такую молитву подсказал — от всего помогает!
Была бизнесвумен попроще, про которую говорили, что муж у нее никто, а сама она отвечала:
— В Москве всегда так: или муж кто-то, или ты его любишь. Одно из двух.
Был юный, успешный — все время боялся, что над ним будут смеяться, и поэтому сам надо всеми смеялся — удирал, как в ракушку, в свои сарказмы, и общался оттуда вполне безопасно, как крабикотшельник на мальдивском песочке.
— Осторожнее с этим долбоебом, — говорили про него взрослые.
Была родившая первенца сорокалетняя чем-то владелица. В перерыве между кормлениями она курила, и квасила виски, и рассказывала об ужасах материнства.
— Сколько младенцу? — как-то спросила Нора.
— Пять килограммов, — ответила мать.
Был один великий журналист, который считался великим, потому что обращался на ты к министрам и олигархам, даже к тем, кого первый раз в жизни видел, а они это терпели, чтобы не выглядеть старомодными.
Была пожилая семейная пара. Жена рассуждала о судьбах Отечества, а муж — бывшая телезвезда — пускал слюни на теплых моделей. Когда после пятой рюмки он норовил прилечь на моделины нежные ляжки, жена уводила его, говоря:
— Пойдем домой, Женя, я записала ее телефон.
Бывшие госуправленцы, небритые хорьки, которые в лермонтовских выражениях клеймили законы и методы, которые сами придумали; пришедшие им на смену двадцатилетние карьеристы, любимцы начальства за то, что работали по выходным и ночами и уже посадили сердце на энергетиках. Чиновники с лживыми лицами, крашеными шевелюрами и жирными женами в кольцах, каждое из которых стоило больше, чем мужнин НДФЛ за все годы госслужбы, улыбающиеся хомячки-банкиры, длинноногие прилипалы из пиарщиц и светских львиц, губастые дамы с собачками, похожие на карикатуры себя двадцатилетней давности, один осененный Есениным пьяный поэт, в миру газодобытчик, слегка грамотные писатели и какая-то мелочь, состоявшая сплошь из кураторов выставок, менеджеров проектов и сетевых маркетологов — все адекватные, внятные и реальные, и у каждого в ноутбуке — презентация в пауэрпойнте.
И был еще худенький, щупленький, который всегда молчал, а однажды ни с того ни с сего произнес:
— Хто шо знает? Нихто ниче не знает.
Свалился под стол и умер.
Через полгода Москвы Нора была знакома со всей последней страницей журнала Коммерсант-уикенд, и ее новая жизнь перестала ее удивлять.
Четырнадцатая глава
We live in the greatest nation in the history of the world. I hope you'll join with me, as we try to change it.*
Б. ОбамаК осени магазины, салоны и кафе на Садовом сменили вывески, растянув над кольцом перетяжки, сообщающие «мы открылись!» с такими восклицательными знаками, как будто все проезжающие должны были вздрогнуть от радости, что наконец-то, наконец-то вы все открылись.
Галереи московских бутиков переодели девушек-манекенов. В ослепительном магазине справа от входа на вешалках висели сиреневые пальто, а слева такие же бежевые. Сиреневые задумчиво изучала высокая девушка с темными локонами, а бежевые — дама постарше и тоже с локонами, только со светлыми. Продавец-консультант, не отрываясь, наблюдал за обеими, как голодный кот у стола обедающих хозяев.
— Будьте добры! — одновременно сказали две девушки. Продавецконсультант растерялся, не зная, куда бежать. Девушки рассмеялись.
И впервые увидели друг друга не в страшном сне.
Обе отпрянули — так, как будто они не заметили стеклянную дверь и с размаху влетели в нее с разных сторон, и отлетели с разбитым лицом.
Обе сначала остолбенели, а через миг отвернулись — слишком резко, чтобы остался хоть шанс предположить, что одна не узнала другую.
Обеих облили крутым кипятком, обдали холодной водой на морозе, воткнули кинжалы куда-то в самую душу.
Обе подумали: «Какой ужас. Она еще красивее, чем я думала, и уж точно красивее, чем я. Он ее никогда не бросит».
Обе предпочли бы еще вчера умереть. Просто взять один раз — и умереть. И чтобы на этом все кончилось.
* * *
На следующий день после этой встречи Борис ночевал у Норы, в квартире, которую он ей купил через месяц после ее переезда в Москву.
— Я же говорил, будешь себя хорошо вести, все будет в шоколаде, — объяснил тогда Борис, за руку заводя смущенную Нору в новую квартиру в старом центре Москвы, в которой поместились бы все ее южные родственники и друзья вместе взятые.
За прошедшие с того дня два, или три, или четыре года Нора перестала быть любовницей Бориса, превратившись в банальную вторую жену — привычную, как кухонное полотенце — удачно дополняющую первую жену. Та, в свою очередь, давно уже ни о чем не спрашивала и только ходила по дому задумчиво, как будто на что-то решаясь.
Сначала откуда-то с верхнего этажа полилась вода — очень долго и медленно, и противно. Потом на драндулете подъехал кто-то, кого на следующее утро называли не иначе как «этот мудак». Мудак стоял прямо под окнами минут сорок, не выключая орущий мотор своего драндулета.
— Жбанц! — громыхнуло наконец. Это какой-то нетерпеливый сосед лупанул по драндулету большим помидором с балкона.
И тут же заголосили все припаркованные у подъезда машины разом.
Как только они отпели, на детскую площадку под окнами вывалилась компания, гремя пакетами с пивом. Драндулет придвинулся к ним поближе и, обиженный, врубил Prodigy.
— How much is the fish? — вопрошали с детской площадки. Кто-то орал:
— Не, ну это пиздец, народ, давай по домам — завтра же понедельник, на работу вставать!
Компания, наконец, разошлась, драндулет укатил, но тут снова послышалась льющаяся вода — она, оказывается, и не переставала литься, просто ее заглушал драндулет.
Вдруг раздался вопль: «Помогите! Помогите!» Сосед бросился снова к балкону и громко выматерился, потому что увидел пьяную девушку, которая шла по двору одна и сама себе кричала «Помогите!», еще и смеясь при этом.
Наконец и веселая девушка умолкла, исчезнув в подъезде.
Наступила тишина.
Длилась она минут десять. За ней в предрассветную муть двора, громыхая, въехала мусоровозка. Водитель, задрав голову к окнам, с ненавистью заорал:
— Чей джи-и-и-и-ип???? Уберите джи-и-и-ип, мусор не помещается!
Мусоровозка сменилась таджиком, монотонно скребущим асфальт. С лаем проснулись собаки.
Под окнами Нориной квартиры началось московское утро. Нора его не слышала. Норины бедра зажмурились и продолжали сжиматься, пока не вытолкнули в нее волнами легкую тошноту, и бессилие, и привычную нежную сладость — как будто все ее тело растаяло в апельсиновом крем-брюле, которое повар Анри готовил по воскресеньям на маленькой яхтенной кухне, — и моментально в нее пролилась теплая невесомость, какая бывает в сломанной кисти в первые пару секунд после удара.
Нора лежала на предплечье Бориса, все глубже погружаясь в чувство, знакомое ей с ранней юности: она ощущала всей кожей, что любит этого мужчину, любит только его и никого больше, и хочет вечно голой лежать рядом с ним, никогда не отрывая своего тела от его неизведанного притягательного мужского могучего тела, живущего по непонятным ей до конца, опасным мужским законам. Нора хорошо помнила, что и раньше, до Бориса, засыпая на предплечье мужчины, она чувствовала все то же самое, и это чувство было главным из всех теплых волн и водоворотов, которые дарила Норе половая любовь. Ради того, чтобы оно всегда оставалось доступным, ради того, чтобы не переводились запасные предплечья, Нора привыкла поддерживать вялотекущие отношения с двумя, тремя, а то и пятью мужчинами одновременно. В те времена она знала, что это быстротечное, как жизнь яркой бабочки, чувство будет трепетать в ней всего несколько минут — первых минут после секса, и безопасно пройдет, как только она оденется и застелет постель, а через время в другой постели, лежа на другом предплечье, она почувствует то же самое, и снова все растворится без сожаления и стыда через пару минут. Так было всегда, со всеми мужчинами. Но только теперь — уже два, или три, или четыре года — это щенячье щемящее чувство не оставляло ее ни на секунду.
Нора погрузила пальцы во взрослую шерсть на груди у Бориса — у ее прежних любовников-одногодок никогда не бывало такой — машинально поблуждала пальцами по его груди, вытягивая вверх волоски.