Петр Алешковский - Рыба. История одной миграции
Глотнув свежего воздуха, вернулась к своему крематорию: тяга была отменной, трубы протяжно гудели, беззвучно бились о кирпич великие слова и осыпавшиеся буквы, и исчезали, как то, что нельзя возвратить, восстановить, переписать заново. Разъятое слово перестает что-либо значить, обращается в ничто. Как тело, которое после вскрытия меньше, чем труп.
Я села на табуретку напротив русской печи, оперлась на кочергу, закрыла глаза, но не заснула, впала в странное состояние, когда сон
– не сон, но и явь – не явь: мысли стали образами и застрочили перед глазами, словно нарезанные в беспорядке кинокадры. Когда очнулась, ночь уже отступала, вот-вот должен был запеть Лейдин петух. Зола еще дышала, колыхались в ней запекшиеся, покореженные листки, принявшие мучительную смерть. Воистину, сказал мне однажды Сирожиддин устами какого-то своего мудреца, за одну бессонную ночь узнаешь больше, чем за год сна!
Я встала с табуретки, опустила лицо в ведро с водой, охладилась, надела брюки и сапоги, накинула на плечи ватник, покидала в рюкзачок картошку, лук, буханку хлеба, спички и соль, жменю карамелек, походный котелок и перочинный ножик. Вышла на крыльцо. Тихим шагом пересекла поляну – Карай, Лейдина лайка, вылез из конуры, отряхнулся, прогоняя сон, покачался на передних лапах, зевнул, но не залаял, мы с ним были друзья. Я шла через пустое, давно не засеваемое поле в сторону леса. Куда, зачем – не имело значения.
Нужно было идти – переставляла ноги. Скоро оказалась в лесу, прошла первую и вторую поляну, где собирала грибы, перешла ручей в зарослях шиповника и сильно пахнущей дикой смородины. Взяв ручей за ориентир, двинулась к его истоку. Начался подъем в горку. Ноги тонули в мягком, мокром мху, бесшумно, как рыба в воде, удалялась я от приютившего меня Карманова – места моей официальной прописки.
10
Шла целый день. Ручей скоро кончился – он вытекал из длинного болота. Обошла его стороной, по наитию повернула направо. Когда хотела – останавливалась, находила сухое место, чаще всего под большой раскидистой елкой, сидела, отдыхала. Несколько раз с веток впереди срывались выводки рябчиков. Они шумели крыльями, словно это были не маленькие птички, а летающие слоны. Зато когда неожиданно сбоку поднялся из черничника глухарь, треск стоял такой, что от испуга я бросилась на землю. Если птицы в состоянии нагнать страху, то что говорить о зверях – мне стало неуютно, но возвращаться назад было стыдно. Громко вздохнула и зашагала дальше, порой становилось весело, словно я вышла прогуляться, а не удирала опять из пункта А в пункт, названия которого я не знала.
Сильный дождь, ливший несколько дней, прекратился еще ночью – засветило солнце. Временами я снимала ватник, несла его в руках. Лес вокруг все больше был смешанный: береза, осина – елку и сосну планомерно и хищнически уничтожали все кому не лень: и крестьяне, и колхоз, и леспромхоз, и главные губители – летучие бандитские бригады. Они забирались куда им надо, торили временную дорогу и выгрызали самое сладкое – столетние мачтовые деревья, отхватывали прямой шестиметровый ствол от комля, если выходило, то и два стандарта, остальное – ветки, макушку – бросали как попало, даже не сгребали остатки в кучи. Понятно, что на воровских делянках не высаживали по весне молодые елочки – место становилось гиблым, не проходимым для человека. Бандиты кормили власть, поэтому на их зверства не находилось управы. Куприян – главный лесогубитель, говорят, даже состоял помощником депутата. В разоренном крае, где закрывались заводы и фабрики, сокращались посевы и гибли трактора, лесопилки вырастали, как грибы. Выгоду приносило только воровство леса. Чудовищные “КрАЗы” разбивали в хлам проселочные дороги, днем и ночью вытаскивая лес к асфальту. Там древесину перегружали в купленные в Финляндии бэушные “фискры” и увозили в питерский порт, чтобы поскорей отправить ее за границу. И все же лес кормил немногих, большинство сидело на картошке, запивая ее гидролизным спиртом и, разучившись работать, воровало все, что плохо лежит.
В этом лесу постоянно чувствовалось присутствие людей – дороги, ведущие в никуда, пластиковые воронки для сбора живицы – елового сока, из которого изготавливали скипидар, чугунные останки тракторов. Встречались и отесанные топориком столбы – границы кварталов – своеобразный лесной компас. Химический карандаш на метке расплылся, превратив буквы и числа в загадочные иероглифы, в письмена кикимор и леших. После захода солнца булькающий, гортанный, полный всхлипов и стонов голос леса возникал, словно из ниоткуда и так же в никуда проваливался – не язык даже, а пунктир звуков-позывных, перекличка древних сил, приглядывающих здесь за столетиями копившимся добром. Испоганенные человеческой алчностью лесные пробоины зарастали малинником и кустами, превращаясь в места зимних кормежек лосей, – те умудрялись проходить по завалам, объедая сочные верхушки веток и мелких деревьев.
Я обходила вырубки по закрайкам. На пнях висели мочала из перестоявших, отживших опят, местами попадались сморчки – клеклые, застиранные холодными дождями, похожие на сгустки столярного клея.
По опушкам в черничниках кое-где висели на кустах уцелевшие ягоды, не доклеванные глухарями, горели ярко-красная рябина и бузина, а на мшистых болотах лежала на кочках клюква, крупная и крепкая, похожая на коралловые бусы пожилых туркменок.
Мне нравилось идти по лесу – не было никакой цели, не нужно было собирать, искать, заготавливать на зиму, как заставляла меня тетя
Лейда. В полузагубленном лесу чувствовалась особая сила, которой обладают быстро идущие на поправку раненые. Тихо, но неуклонно затягивались открытые язвы; деревья, грибы, мох, трава, колючая малина, птицы, шмели, гусеницы и древоточцы делали одно дело – жили друг для друга, друг другом питаясь, друг друга поддерживая. Я проходила мимо этой жизни, дышала с ней одним чистым воздухом, и чувство буйной свободы переполняло меня, как шампанское бокал. Куда я шла, почему сворачивала то вправо, то влево, почему два раза перешла петляющий в лесу ручей, а в третий не стала, поднялась на высокий берег и двинулась от него прочь, вырубая палкой дорогу в густой крапиве? Я понимала, что не заблужусь – двадцать, от силы тридцать километров чащи, не больше, – везде жили люди, куда-то же я должна была придти.
Но заблудилась.
Ночевала под елкой. Разожгла костерок, вскипятила чаю, кое-как переспала темень. Встала спозаранку, снова пошла и снова к вечеру не увидела жилья. Перестали встречаться даже старые дороги, попадавшиеся поначалу. Я совершила непростительную ошибку – стала метаться. Казалось, леший водит меня по кругу: вроде бы у этого болотца я уже стояла, но не пошла через него, хотя, может, это было другое болотце, здесь не нашлось никаких человечьих следов, зато было много свежих кабаньих.