Франсуаза Саган - Женщина в гриме
Он резко повернулся на носках и вышел, захлопнув дверь. Ведь когда он вернется, Кларисса уже встанет и увидит на его лице следы любовных развлечений с Ольгой. Ему показалось, что у ложа жены он провел не более минуты, однако, вернувшись на палубу, обнаружил, что там пусто. Увидел он одного лишь Элледока, затянутого в темно-синий блейзер и с торжественным видом вытравливающего цепь сходней. Капитан повернулся к нему с довольным лицом.
– Все вернулись на борт, – констатировал он. – Мы отплываем.
И он бросил убийственный взор на Капри и его огни, на это гнездилище порока, что при других обстоятельствах, возможно, вызвало бы у Эрика улыбку.
Увы, Арман Боте-Лебреш еще бодрствовал, когда Эдма вернулась в супружескую каюту. Обычно он не засыпал до пяти часов утра, а вставал в девять, свеженький, каким только может быть юный, очень юный старичок. Он окинул холодным взглядом Эдму, растрепанную и, как показалось Арману, не вполне трезвую, он же терпеть не мог женщин в подобном состоянии вообще и свою жену в частности. Но не его укоряющий взгляд привлек внимание Эдмы, а, как это ни странно, его туловище. На Армане Боте-Лебреше красовалась полосатая шелковая пижама, купленная у Шарве, косой ворот которой был великоват, отчего Арман больше, чем обычно, напоминал ощипанную птицу. Отдельные седые, пушистые волоски на груди, забытые по недосмотру природой, вдруг показались Эдме буквально непристойными, и она машинально приблизилась к нему. И хотя по установившимся правилам, когда он ложился, то становился неприкасаемым, Эдма натянула ему воротник на горло и похлопала по плечу. Арман бросил на нее раздраженный взгляд.
– Прошу прощения, – процедила она сквозь зубы (правда, она не знала, за что ей следует просить прощения, однако чувствовала себя в чем-то виноватой). – Вы не спите? – осведомилась она.
– Нет. А что, у меня вид спящего?
«Идиотский вопрос, идиотский ответ», – со злостью подумал Арман. Сам он не понимал, почему жест Эдмы до такой степени вывел его из себя. На самом деле они оба удивились бы, если бы кто-нибудь им объяснил, что в основе этого бессмысленного раздражения и последовавших за ним столь же бессмысленных угрызений совести лежит нарушение правила тысячелетней давности не трогать спящего кота. Ожидая ее, Арман пришел в дурное расположение духа, вот и все, подумала Эдма, усаживаясь на кушетку с опущенными руками. Этот вечер оказался дьявольски утомительным.
– Ну и вечер выдался! – проговорила она в сторону Армана, вновь погрузившегося в свои блокноты, финансовые издания, которыми была завалена вся кровать, а часть валялась по всей каюте. – Ну и вечер выдался… – повторила она уже медленнее и без аффектации.
Она вообще терпеть не могла раздеваться и снимать макияж. Она боялась показаться старой в этом безжалостном зеркале в раме красного дерева. На самом деле она весь этот вечер была на вторых ролях, и эта мысль не давала ей покоя. Да, само собой, она была ядром всех этих маленьких групп, но не была участницей действия. По совокупности она сыграла за этот вечер роли наперсницы, дамы-патронессы и даже статистки: вот до чего она дошла!.. А по сравнению с привычными для нее ролями возмутительницы спокойствия или безжалостного хроникера текущих событий эти новые роли, взятые ею на себя исключительно в порядке одолжения, показались ей весьма плоскими.
– Представьте себе, – проговорила она своим певучим голосом (немедленно спровоцировавшим замогильное тявканье очаровательной Фушии по ту сторону переборки), – представьте себе, – произнесла она гораздо тише, – что этот бедный Симон, а также этот бедный Чарли…
– Послушайте, – проговорил Арман Боте-Лебреш, – смилуйтесь надо мной, моя дорогая, избавьте меня от рассказов о жалких похождениях ваших… ну ладно, наших спутников… И так мы их видим целый день, по-моему, этого многовато, разве не так? – продолжал он со смущенной улыбкой, в то время как окаменевшая Эдма наблюдала за ним со странным выражением лица.
«Как он только может так говорить?»
После недолгого молчания Эдма встала и, пройдя мимо мужа, направилась в ванную.
«Да, худоба у нее чрезмерная», – примирительно отметил про себя Арман, который, наблюдаясь у того же врача, что и его супруга, знал, что она чувствует себя великолепно.
– В конце концов, – раздался из ванной голос Эдмы, – в конце концов, кроме ваших расчетов и мелочных прикидок, вас никто и ничто не интересует, не так ли, Арман?
– Вовсе нет, моя дорогая, вовсе нет: меня интересуют все ваши и наши общие настоящие друзья, само собой разумеется…
Ответа не последовало, да он его и не ждал. «Идиотские вопросы, идиотские ответы», – вновь подумал он. Что за мысли приходят в голову бедняжке Эдме! Само собой разумеется, он интересуется и другими людьми! Само собой разумеется…
«Однако весьма любопытно, на каком пункте акции фирмы „Саксер“ замерли на протяжении нескольких недель…» И он вновь погрузился в цифры, которые не подведут. Во всяком случае, он ничего не понял насчет слез, которые висели, сами не зная, как они тут очутились, на уголках глаз Эдмы, со стороны, противоположной «гусиным лапкам».
Арману было около сорока лет, когда он, быть может, слишком рано, принял на себя роль старца, роль человека, который никогда не был молод, – роль, которая изначально нравилась ему, ибо он к тому времени уже распростился со всеми увлечениями, со всеми бросающими в дрожь треволнениями, со всем тем, чего он всегда терпеть не мог; ему казалось, что его роль сводится исключительно к тому, чтобы оплачивать счета ресторанов или отелей, подвисшие из-за забывчивости «добрых малых». Задача неблагодарная, однако он предавался ей без отвращения, ибо способы тратить деньги были для Армана настолько же неинтересными, насколько, в противоположность этому, будоражили кровь способы их добывать. Эту роль он исполнял на протяжении нескольких пятилетий ко всеобщему удовлетворению, однако теперь ему казалось, что внешние признаки старения «уже старых» вроде него самого встречают менее снисходительно, чем те же признаки у «никогда не стареющих». Последние, состоявшие из старых гуляк, позволяли себе выставлять напоказ свои жировые отложения, красные пятна на лице, вспученные животы, небрежность в одежде, и у их жен это вызывало лишь комментарий типа: «Ах, за прекрасно прожитые годы приходится платить… от морщин никуда не денешься». В противовес этому, каждый лишний грамм у Армана, малейший намек на тремор трактовались как верный признак угасания. Да, конечно, он стареет, говорила она, и потому не будет лишним следить за собой… Более того, будучи объектом безжалостных приставаний со стороны людей, которые ему докучали и которых он вынужден был принимать, Арман по прошествии сорока лет обнаружил, до какой степени его презирали эти люди за все то, что он для них сделал. Казалось, что с его именем не связано ничего приятного; за исключением, быть может, кое-кого из детей, безумно любящих сладкое, никто не улыбнется, услышав его фамилию. Напротив, стоило кому-либо заговорить о Жераре Лепале или Анри Ветцеле, которые «прожигали жизнь», на лицах появлялось блаженное выражение, а в трепетных голосах дам слышались нотки сочувствия и симпатии. И тогда Арман задавал себе вопрос, опираясь на обретенный жизненный опыт: действительно ли сексуальные подвиги этих светских львов превосходят его собственные? Мужчины подобного рода спали с женами своих друзей, в то время как он спал с их секретаршами. Эти мужчины со временем делали своих жен несчастными, ему же доставались другие молодые женщины, чувствовавшие себя достаточно легко и уютно. И, в конце концов, он задавал себе вопрос, что достойнее: первое или второе? Армана в этих светских связях всегда шокировала беспорядочность страстей, пугало то, что в результате дурацких выходок могли расстаться супруги, интересы которых совпадали, что в обществе этих хорошо воспитанных людей надлежало говорить именно о любви. Да, конечно, бедняжка Эдма старела, и возлюбленных у нее становилось все меньше, но ситуация была абсолютно классической; Арман Боте-Лебреш никогда не отдавал себе отчета в том, что раз Эдма ощущает себя одинокой до такой степени, чтобы его обманывать, то происходит это потому, что она действительно была таковой, и не кто иной, как он сам, мастерски обрек ее на одиночество.