Даниэль Пайснер - В темноте
Клара Келер в отличие от Галины и Гени не была красавицей, но мне нравилась гораздо больше. Мне казалось, что она симпатичнее, потому что добрее. Она находила время на игры со мной и Павлом. В ней чувствовались искренность и душевное тепло, она изо всех сил старалась помочь другим. Иногда она добровольно выносила наш туалет. Обычно этим занимались мужчины, но Клара не чуралась этой обязанности. У нас был один ночной горшок на всех. Нам его принес Соха. Горшок был огромный, как канистра с ручкой сбоку, и мы ставили его в самом дальнем и темном уголке Дворца. Каждый день один из наших мужчин (а иногда Клара) тащил горшок до главного канала и там вытряхивал содержимое в Пельтев.
Клара стала мне кем-то вроде старшей сестры. Она обожала мою маму и была предана нашей семье. Она то и дело обнимала меня и Павла или что-нибудь нам рассказывала – про птиц, про зверей, про цветы. Конечно, больше всего я любила слушать маму, но Кларины истории были не хуже. Иногда она рассказывала нам про детей, которые, как мы слышали, играли над нашим Дворцом, на Бернардинской площади. Некоторые истории она брала будто из газет: разворачивала газету и делала вид, что читает нам статью о девочке, которой удалось спасти всю свою деревню.
Тогда я не понимала, что у нее с Корсаром начался роман, но видела, что они очень сблизились. Конечно, вылазка Корсара в Яновский лагерь была демонстрацией самой глубокой привязанности… и глупости, конечно. Поначалу такие отношения существовали только между Кларой и Корсаром. Но со временем наша группа сплотится настолько, что, наверно, каждый смог бы пойти на любые жертвы ради другого.
Нет, лучше я скажу, что почти каждый смог бы пожертвовать собой ради других, потому что имелось в нашей компании одно исключение. Хаскиль Оренбах упорно не желал ни с кем сближаться. Мы так и не могли понять его поведения. Даже без своего брата, Вайсса и Шмиэля Вайнберга он продолжал ставить палки в колеса. Он возражал против любых планов, оспаривал любые решения. Не поймите меня неправильно, Хаскиль выполнял свою часть работы, но всегда из-под палки. Он спорил, даже когда спорить вообще было не о чем. Он даже суп ел не так, как все: сначала бульон, а потом бобы с луком. Мы все попробовали есть так же, и нам понравилось, но Хаскиль делал этот так, будто устраивал какую-то войну между бульоном и гущей. Может, когда-то он был другим. Может, эту злобу и несговорчивость породили в нем немцы. Может, он стал таким из-за войны и страданий, перенесенных его семьей. А может, из-за чего-то еще… Кто знает, как могут изменить человека обстоятельства?
Мне всегда было любопытно знать, почему Хаскиль остался с нами, а не ушел с братом. Этот вопрос не давал мне покоя даже тогда, когда мне было всего семь лет. Он решил держаться подальше от дурной компании? Или просто считал, что здесь у него больше шансов выжить, чем наверху? Я так и не собралась с духом, чтобы спросить у него. Он казался человеком, которому такие вопросы будут не по душе. Особенно если их будет задавать ребенок. Я просто изводила себя этой загадкой.
В своих мемуарах папа написал, что в нашей группе собрались очень интересные личности, начиная с Сохи и других работников канализационной сети и кончая малышом Павлом.
– Какой-то паноптикум! – говорил он.
В другие времена, в другой жизни мы, наверно, даже не смогли бы общаться друг с другом, но по воле судьбы и по причине нашего еврейского происхождения мы оказались вместе… Мы вместе пытались выжить. И превратились в настоящую большую семью.
* * *Кроме неумирающей надежды и жесткого распорядка дня нам помогал выживать смех. У моего папы было чудесное чувство юмора. У мамы тоже. Мы все время смеялись над случаями из своей жизни. Например, вспоминая, как Гжимек чуть не повесил моего отца и потом отругал его за то, что тот ушел с помоста голым. Нам оставалось только смеяться, и, наверно, благодаря этому нам и удавалось не терять рассудка в окружающем нас безумии. Мы смеялись даже над тем, что до сих пор живы!
Однажды я сидела на горшке в темном уголке Дворца и слушала, как спорят взрослые. Они все время спорили, почти всегда по-доброму. Иногда они устраивали дискуссии на пустом месте, просто чтобы слышать человеческую речь. На горшке я всегда философствовала. Мне очень нравилось сидеть, думать и слушать. Остальные справляли нужду быстро и по-деловому, но я сидела на горшке очень долго, погрузившись в размышления. Думаю, мне просто нравилось побыть в одиночестве. Мне не нужна была помощь мамы, я вполне справлялась в туалете сама и поэтому чувствовала себя совсем взрослой.
Конечно, мое уединение было иллюзией: я находилась совсем рядом, в 3–4 метрах от взрослых. О чем бы ни шел спор, я обязательно вносила в него свою лепту, и в этот раз мне показалось, что они слишком разгорячились. Мне было всего семь, но я была уже по горло сыта их спорами и поэтому во всеуслышание заявила из своего храма уединенных размышлений:
– У вас ни в чем никогда нет согласия. Неудивительно, что немцы хотят нас всех поубивать!
Замечание было очень резкое, но прозвучало как мрачная шутка, особенно смешная, потому что слетела с детских уст. Взрослые опешили, сразу перестали препираться и замолчали. Я и сама удивилась своей наглости! В этой попытке увидеть смешное в нашем до невозможности плачевном положении была определенная мудрость. Папа сказал мне потом, что даже вечно угрюмый Хаскиль Оренбах улыбнулся, услышав мое замечание. Улыбка, правда, была еле заметной и мелькнула всего на считаные мгновения, но он улыбнулся!
Был и еще один случай. Моей жертвой стал Хаскиль Оренбах, но теперь ждать от него улыбки пришлось гораздо дольше. Вообще Хаскиля никто особо не жаловал, может, кроме Гени Вайнберг, тоже отличавшейся скверным характером. Так вот. Оренбах с Корсаром почему-то поругались. В их ссорах не было ничего необычного, да только произошло это в день, когда Корсар должен был всех стричь. Оренбах наотрез отказался подпускать к себе Корсара с ножницами. И тогда стричь Оренбаха вызвалась я. Он, хоть и с опаской, но согласился.
Я устроила небольшое шоу, зная, что публика мне подыграет.
Я сказала Хаскилю:
– Покажи мне, где тебя постричь.
Я дала ему зеркальце, но он держал его перед собой, а я подталкивала его палец на затылке все выше и выше к темени, выстригая при этом лесенку. Остальные наблюдали, изо всех сил сдерживая смех. Хаскиль даже не подозревал, что я вытворяю с его волосами. Да и кому придет в голову ожидать такого от ребенка? Но я безобразничала от души. Каждый раз, когда он двигал палец чуть выше, я перемещала вслед за ним ножницы, выстригая на затылке кривую лесенку.