Меир Шалев - Эсав
Когда Михаэлю было два года, он вошел в комнату матери и спросил Якова:
— Кто это?
— Лея, — ответил брат.
Его ответ, самый точный и жестокий из возможных, совершенно удовлетворил ребенка, и следующих полтора года он больше не просил объяснений. Только говорил иногда: «Я иду спать к Лее» — шел в ее комнату, забирался в ее кровать, прижимался к ее спине, клал щеку на ее плечо и засыпал.
«Я ненавижу, когда он так делает, — писал мне Яков. — Я ненавижу, когда он вообще приближается к ней».
Лишь в три с половиною года Михаэль спросил, где его мать.
Они сидели за обедом, и не успел еще Яков открыть рот, как Роми ответила:
— Лея твоя мама, Михаэль, и моя тоже. — Яков впал в бешенство, и тогда Роми холодно добавила: — Ты мог бы подумать об этом раньше, прежде чем сказал ему: «Это Лея», и до того, как взял ее силой.
Яков в ярости хлестнул ее по лицу. Роми побагровела и медленно произнесла:
— Ты берегись. Я тоже — татар. — И хотя имитация была идеально точной, на этот раз она не шутила.
Через неделю после приезда я набрался духу и вошел.
Лея возвышалась под одеялом, точно большой, накрытый саваном мешок, окруженный дрожащими в воздухе частичками муки и пыли, выцветшими плакатами и афишами с изображениями актрис и мотоциклов и парой армейских брюк, когда-то постиранных ею для Биньямина, да так и оставшихся невостребованными. В комнате стоял резкий запах собачьей конуры. Она, естественно, не так уж часто мылась. Яков рассказывал, что как-то раз он подстерег ее, когда она нащупывала себе дорогу во время очередной каждодневной вылазки в туалет, набросился, порвал на ней рубашку, затолкал в душевую и встал рядом, как был, в одежде, под струи хлещущей воды. Он скреб ее яростно и гневно, едва не сдирая кожу, а она, положив мокрую голову ему на плечо, покорно позволяла чужим рукам намыливать и вытирать ее тело, полоскать и сушить ее волосы. В прежние времена ее кожа и волосы, намокнув, издавали волнующий запах дождя — запах, который так возбуждал моего брата, что кровь отливала от его сердца и оно наполнялось взамен любовью. «Но сейчас, — сказал он, — она воняет, как старая швабра».
Душный сумрак безмолвствовал в комнате. Я слегка приподнял одеяло и посмотрел на спящее лицо. Мумия моей любви, застывшая в янтаре своей скорби. Раньше у Леи была огромная коса — такой длины и толщины, каких я никогда не видел, ни до, ни после. Потом она отрезала эту свою косу, но со временем волосы снова отрасли, и вот сейчас они лежали рядом с ней в кровати, точно нечто живущее отдельно, само по себе. Долгие прикосновения темноты сделали ее кожу пористой и мучнистой, щеки отекли в неподвижном воздухе.
«Светлый Таммуз… — Я ищу, куда бы бежать от своей тоски. — Светлый Таммуз, вот, он умер, Таммуз…» В первый раз я увидел это лицо в оконной рамке проезжавшей автомашины. Мне было тогда двенадцать лет, и я вызвался каждое утро развозить покупателям хлеб. Коляска патриарха тащилась по песку, маленькие копытца осла то утопали в нем, то выныривали снова, мой нос был погружен в страницы «Записок Пиквикского клуба», и все мое тело сотрясалось от смеха, вызванного словечками Сэма Уэллера. И вдруг впереди появился шикарный автомобиль марки «форд», мчавшийся мне навстречу по главной улице поселка, поднимая за собой облако рыжей пыли. Из заднего окна на меня глянуло девчоночье лицо. Приятно шипели шины, соприкасаясь с песком, и от корпуса машины шел запах бензина и нагретого металла. Изо всех дворов повыскакивали дети, устремляясь вдогонку за автомобилем, а я подхлестнул удивленного осла, поспешил домой, схватил очки и забрался на дерево. Доехав до конца улицы, машина свернула по колее, ведущей в поля, и без труда одолела подъем на холм Асфоделий. Там она остановилась, из нее вышли мужчина, женщина и девочка и стали осматриваться кругом. Даже издали можно было разглядеть, что мужчина очень высокий, худой и светловолосый, а женщина в костюмной паре и опирается на его руку сильнее, чем это принято. Вокруг них прыгала девочка в цветастом платье с белым воротничком. Это была Лея.
Сон раздвоил ее лицо на молодость и старость. Крутой и гладкий лоб все еще светился прежним блеском, но на покатости надо ртом уже пролегла едва заметная сеть тончайших овражков. Губы были покрыты прозрачной пленкой пересохшей кожи, как у истомившегося от жажды ребенка, а два волоска, торчащие из маленькой бородавки на подбородке, которые она когда-то, бывало, просила меня выдергивать пинцетом, теперь сильно удлинились и утолщились, словно это боль непрестанно выталкивала их наружу. Не страдание было у нее на лице, но одна лишь бесконечная усталость, которую даже сновидения уже отчаялись расшевелить и никакому отдыху утолить не под силу.
Я платой сердца моего, кровавой и печальной,
Отчаяньем и утешеньем запоздалым,
Тоской души моей, души многострадальной,
За все, что ты дала мне, уплатил с возвратом.
Прошу тебя, не проклинай меня ты!
Прошу тебя, не проклинай меня ты!
Я схватился за край одеяла и одним рывком сбросил его на пол. Лея зашевелилась, вслепую пошарила вокруг себя, словно хотела снова вернуться в теплый кокон, и потом начала складываться, подтягивая колени к животу и втискивая руки между бедрами. Ее тело будто пыталось вывернуться наизнанку, как перчатка, и снова оказаться в собственной матке, но глаза на мгновенье открылись, и я ощутил, будто меня ударили в живот. Сплошная блистающая пелена заволакивала эти глаза, словно сияние, натянутое над глубочайшими снами. Они посмотрели на меня, погасли и закрылись снова.
— Это ты? Когда ты приехал? — прошептала она.
— Несколько дней назад.
— Не сердись на меня.
— Встань, Лея, — сказал я.
Дверь открылась, и в ее проеме появился Шимон.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он.
— Поди вон, Шимон, — ответил я. — Это не твое дело.
— Почему ты снял с нее одеяло? — Он подошел ко мне.
— Не беспокойся, — сказал я. — Я ей ничего не сделал.
— Она жена Якова, — произнес Шимон. — Я ему расскажу.
— Шимон. — Я сел на краю кровати. — Ты можешь рассказывать, что хочешь и кому хочешь.
— Я вас видел и в тот год, когда Яков был у родственников тии Сары, — сказал Шимон. — Видел и слышал.
Мы всегда относились друг к другу настороженно, с того самого дня, когда он появился у нас — ребенок-обуза, калека и урод, — а время, как известно, не стирает первое впечатление, а лишь усиливает его и подкрепляет доказательствами.
— Слушай хорошенько, болван, — медленно сказал я. — Я ничего не делал с Леей. Ни тогда, ни сейчас. Прошло уже больше тридцати лет. Все мы уже взрослые, мы уже все знаем, а ты-то сам что тут делаешь, в ее комнате?