Григорий Канович - Слезы и молитвы дураков
— Ружье в хлеву… за стрехой… там, где ласточкины гнезда… в старую попону завернуто…
Морта не поверила, но благодарно кивнула.
Ешуа пристально смотрел на нее, и взгляд его, утяжеленный густыми черными бровями, был обжигающ и непроницаем.
— Я пойду, — сказала она после долгой паузы.
— А мерки не снимешь?
— Какой мерки?
— Без мерки шапки не сошьешь…
— Зимой, — сказала она, волнуясь, — когда шкурка высохнет.
— До зимы далеко, — буркнул Ешуа. — В комоде Хавин аршин. Зачем откладывать?
Чтобы окончательно рассеять его сомнения и придать своей просьбе о ружье убедительность, Морта медленно направилась к комоду, открыла дверцу, порылась в нем, достала замусоленный аршин и вернулась обратно.
— Мерь, — сказал Ешуа и наклонил голову, и в этом наклоне было что-то такое, от чего Морта вздрогнула. Семен! Семен! Постаревший на тридцать лет Семен! С плешью и похотливо раздвинутыми ногами… Сейчас он набросит на нее свой хомут, сейчас набросит…
Она быстро смерила его голову и выдохнула:
— Двенадцать вершков.
— Не может быть.
— Двенадцать, — повторила она.
— У меня всегда было двенадцать с половиной, — прошептал корчмарь. — Неужто голова усохла? Смерь еще раз!
И она снова прикоснулась к его лбу и вискам, заросшим густыми кудрявыми, как у Семена, пейсами.
— Двенадцать с половиной, — сказала она, не глядя на аршин. — Двенадцать с половиной.
— То-то, — просиял корчмарь.
Морта держала аршин так, как, видимо, Хава держала в хлеву вожжи. Рука дрожала, и зуб не попадал на зуб.
— Будь осторожна, — напутствовал ее Ешуа. — С ружьем шутки плохи.
— Буду.
— Смотри, не наделай беды.
— Не наделаю, — сказала Морта и выскользнула из комнаты.
Она все еще держала в руке аршин и не знала, куда его деть. Наконец, сунула в вырез платья, наткнулась на тугую беспокойную грудь и сломя голову бросилась к хлеву.
Она обыскала каждую щель, но из-под стрехи вылетали только напуганные ласточки.
Нигде не было ни ружья, ни попоны.
Обманул?
Или опоздала?
Ласточки стригли крыльями воздух, носились над ней, и в их прощальном предотлетном кружении Морте чудилось какое-то недоброе и неотвратимое предзнаменование.
Опоздала, опоздала!.. Семен первым побывал в хлеву… и забрал ружье…
Эх, Ешуа, Ешуа! Нашел где прятать!..
Теперь у Семена его не получишь. Семен так его спрячет, что сам господь не сыщет.
Морта вышла из хлева и понуро побрела в корчму.
Ее так и подмывало ворваться к Семену, пристыдить, упасть перед ним, как перед Христом Спасителем, на колени, взывать к его совести и благоразумию, но она сдержалась и принялась готовить обед.
Стряпня успокоила ее. Она разомлела у огня, разрумянилась. Запах тушеной картошки с мясом приятно щекотал ноздри, и чувство голода мало-помалу вытеснило страх.
Может, зря переполох подняла, утешала себя Морта, пробуя жаркое. Семен крут, но отходчив. Покипит, покипит и остынет.
Мыслимое ли дело, чтобы просто так, за здорово живешь, убили человека. Всегда можно найти кого-нибудь виновного в своих несчастьях. Найдешь и полегчает вроде, улучишь удобный случай и рассчитаешься с ним, морду набьешь, расквасишь в кровь, прижмешь к стенке. Но разве бог дал нам разум для мести, для кровавой сдачи? Ксендз на каждой мессе твердит: любите, братья и сестры, врагов своих, благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих и гонящих вас! Ксендз простирает к небу руки и вопрошает у каждого и у нее, у Морты: «Если будете любить любящих, какая вам награда?»
Жалко, Семен в костел не ходит, сам бы услышал: «Любите ваших врагов!» А этот безродный бродяга и не враг ему вовсе! Приблудился, как бездомная собака. Пришел — ушел! Зачем с ним связываться? Морта так и скажет Семену: зачем с ним связываться?
Злом зла не истребишь, скажет она. Из злого семени добро не уродится. Сколько таких семян Морта спалила в себе, хоть они, кажется, сквозь кожу прорастали. И ты, Симонай, спали свои злые семена, скажет она, разве можно собственное несчастье спускать с цепи и науськивать на невинных, разве можно в руки собственному несчастью вкладывать ружье?
Если бы все несчастные кинулись за ружьями, кто бы, Симонай, землю пахал, детей рожал, обед варил?
Несчастные, Симонай, для того и существуют на свете, чтобы дело делать, а не множить свои невзгоды. На несчастных, если хорошенько подумать — весь мир держится. Пусть, Симонай, счастливые друг в друга из ружей пуляют!
— Ты куда, Симонай, ходил? — спросила она, когда внесла в Семенову комнату на подносе еду.
— В нужник, — ответил он.
— Не было тебя в нужнике, не было, — промолвила Морта и поставила на стол поднос.
— А ты что, бегала ремень мне расстегивать? — поддел он ее, отправляя большими кусками еду в прорубь рта.
Морта стояла напротив него, оглушенная его неприязнью, растеряв все слова о любви к врагам, о благословении проклинающих, о злых семенах, и не знала, за что уцепиться, как убедить его и оберечь от рокового шага.
— Отдай, Симонай, ружье, — просто, без всяких ухищрений сказала она.
Прыщавый Семен молча и безвкусно ел. Морта смотрела на его желваки, на его тяжелые, как жернова, челюсти, на его заросший ряской рыжеватых волос рот, и слезы против воли навертывались на глаза.
— Если ты хоть капельку… хоть столечко меня.. — заикаясь, сказала Морта, но прыщавый Семен перебил ее.
— Ступай, Морта, ступай! О любви поговорим потом. Кто же о ней за обедом говорит?
И по-дурацки рассмеялся.
— Если с тобой, Симонай, что-нибудь случится, то я… то мне… один ты у меня остался, один… Христом богом прошу — отдай ружье!
— Слушай, — сказал он, всадив вилку в картофелину. — Что ты ко мне привязалась? Уходи!
Больше всего ее поразили не его слова, а какая-то не свойственная ему отрешенность. Прыщавый Семен глядел куда-то поверх ее головы, поверх ее мольбы, казавшейся ему такой никчемной и невыполнимой.
— Давай уедем отсюда, — отчаявшись, прошептала она.
— Да ты совсем спятила, — бросил он. — Уехать? С тобой? Да кому ты… дура… нужна?
Морта стиснула зубы, чтобы не закричать. Пусть! Пусть! Она вся сейчас как бы состояла не из костей и сухожилий, а из этого короткого, этого уничиженного, этого хрупкого, но всемогущего слова, творящего с мужиками чудеса — пусть.
— Богородицу из себя корчишь… пресвятую деву Марию, — прохрипел прыщавый Семен. — Может, ты и богородица, может, и Мария, но я не Христос… Я — Семен Мандель, греховодник, нахлебник, нищий…
— Что ты, — встрепенулась Морта, обрадовавшись неожиданному порыву откровенности. — Ты… ты самый лучший… ты самый добрый…
— Самый-самый, — передразнил ее прыщавый Семен.
— Да, да, — прошептала она, — ты самый-самый… только никто, кроме меня, не знает об этом… Но все узнают, Симонай, обязательно узнают!
— Дура, — тихо промолвил он. — Хватаешься за меня, как за соломинку… А я не соломинка… я камень…
— А мне и камень мил.
— Нет у меня ружья, нет, — сказал прыщавый Семен.
— Поклянись!
— А мне нечем клясться. Ничего у меня в жизни дорогого нет: ни матери, ни отца, ни… — и он поперхнулся бранью.
— Я обещала хозяину… твоему отцу лисью шапку сшить… Что же мне делать?
— Сошьешь, — обронил прыщавый Семен.
— Как же сошьешь, если ни ружья, ни лисы… только беда по двору ходит, заглядывает в окна?
Морта собрала миски и двинулась к выходу.
— Морта! — окликнул ее прыщавый Семен.
— Что?
— Приходи… когда стемнеет.
— Нет, — сказала она.
— Приходи.
— Нет, Симонай, нет.
— Да что ты заладила, как попугай? Сама же говоришь: один я у тебя остался.
— В Литве — один.
— Ну, а до Сибири, как до бога.
— До Сибири далеко, а до бога рукой подать.
— Приходи!
— Нет, — отрезала Морта.
— Но почему?
— Он должен уйти живой и здоровый.
— Кто?
— Сам знаешь.
— И ты поверила, что этот бродяга послан богом?
— Разве важно, кто его послал?
— А что важно?
— Важно, чтобы он вернулся… Каждый должен вернуться домой от нас ли… из Сибири ли… Он честный человек. Он не мог накликать беду.
— А большей беды, чем честный человек, нет, — сказал прыщавый Семен и угрюмо добавил — Приходи, будем ночью кудахтать, будем хлопать крыльями, пока лис не подоспел… Приходи!
XIV
— Хрю-хрю!
— М-у-у!
— И-го-го!
Хрюканье, мычание, ржание!.. А через щель в стене хлева виден Неман, струящийся неторопливо, полновесно, как зерно сквозь растопыренные пальцы. Если плыть по Неману вверх, то к вечеру, пожалуй, можно добраться до местечка, откуда он, арестант, ежегодно, перед судным днем, пускается в свои богоугодные странствия и где у него остались жена Ципора и дети — Гершен, Хацкл и меньшой — Мордехай. Был еще четвертый, Исроэл, но утонул, негодник.