Евгений Чижов - Темное прошлое человека будущего
Однажды вечером я споткнулся и едва не упал на мокрый асфальт
Пушкинской площади, потому что мне померещилось, что я наступил в лужу крови, оказавшуюся отражением багровой рекламы кока-колы с крыши ближайшего здания. Ожидая автобуса, я наподдал ногой камень, запрыгавший по тротуару с таким непривычно гулким звуком, точно под тонким слоем асфальта была пустота. "Оно может быть повсюду, оно, по сути, и есть везде, – вспомнились мне предсмертные слова Некрича о секретном метро, – нужно только уметь слушать ". Я обнаружил, что моя рука сжимает железную штангу автобусной остановки до белизны в пальцах. "Слышишь? – спрашивал он меня в том дремучем, разбухающем от сырости дворе, глядя мне в лицо так, точно хотел прочесть ответ по губам раньше, чем я его произнесу. – Слышишь?! " Теперь я слышал.
Каждый шаг отдавался бездонной пустотой под ногами. "Болезнь
Некрича " явно прогрессировала. Когда при переходе улицы мне представилось, что тормозящие у светофора машины специально замедляются, чтобы, хищно горя фарами, подкрасться ко мне, я понял, что она зашла уже так далеко, что с этим нужно что-то делать.
Придя домой, я открыл новую пачку бумаги и после нескольких часов размышлений написал на первой странице: "В моей комнате четыре стены. Четыре стены, потолок и пол. Между ними расположены некоторые вещи, как-то: кровать, стол, стул, шкаф и другие. Я сижу на стуле за столом ". Дальше этого дело не двинулось. Я пил чай, кофе, грыз киевские сухари – ничего не помогало, работа не клеилась. Пару часов кряду, ни о чем не думая, я черкал карандашом по бумаге, и выходило все одно и то же лицо: усы, бородка, сигарета в зубах, почти сросшиеся над переносицей брови… (Ирина не получалась, женские лица рисовать я вообще не умею.) Внимание рассеивалось, у соседей беспрерывно бубнил телевизор… Прислушавшись, я понял, что никакого телевизора нет и не может быть в четыре часа ночи, бубнеж за стеной мне только кажется.
Оставалось последнее средство, старое и уже мною испытанное.
Пунцовая буква "М" светила мне издалека сквозь пустую тьму, сквозь дождь и мокрый снег. Удобно устроившись на сиденье, я стал снова ездить по кольцевой круг за кругом, день за днем.
Поначалу это помогло. Я чувствовал плечи попутчиков, стискивающие меня со всех сторон, как бы говоря мне: "Держись ".
Каменный уют старых станций – "Курской ", "Октябрьской ", "Парка культуры " – был надежен и непоколебим. Мне начинало казаться, что вся моя жизнь была только бесконечным из года в год кружением по кольцевой с одними и теми же повторяющимися станциями, что ничего, кроме этого, в ней не было, но ничего больше и не нужно, потому что здесь и так все есть: жизнь целой страны, ее прошлое, настоящее, будущее, и моя в ней, втиснувшаяся в угол сиденья и не желающая иного, кроме как ехать и ехать, сжимаясь от грохота…
Однажды вечером я возвращался с урока от ученика, живущего в районе " Бауманской ", чувствуя привычную вязкую усталость, когда движешься, точно опутанный липкой паутиной, и еще какое-то добавочное глухое раздражение, в котором высвеченные фонарем на полсекунды золотые царапины дождя на черном стекле автобуса оставались на глазной сетчатке, как застрявшие занозы. В вестибюле метро некрасивая девушка в толстых очках играла на скрипке незнакомую мне мелодию, больше всего похожую на одну из тем, звучащих в аду, куда глюковский Орфей спускался за своей
Эвридикой, но сильно перевранную. Я прошел мимо, и мелодия засела во мне, поймав меня на свой извилистый крючок. На эскалаторе отголоски скрипки еще были слышны, но и дальше, на платформе, пока в ожидании поезда я разглядывал в нишах фигуры солдат, партизан и шахтеров, навязчивая мелодия не стихала у меня в ушах. Фигуры выступали из ниш навстречу друг другу, точно из-за кулис на сцену, расправив плечи, выкатив колесом груди, как будто их отлили в бронзе в тот самый момент, когда они набрали полные легкие воздуха, чтобы запеть. И когда поезд въехал на станцию, в его грохоте я услышал их легшие на неотвязную мелодию прорвавшиеся голоса. Это был ураганный хор, неуклонно набирающий силу, поднимающийся все выше и выше по мере того, как поезд, оставив станцию позади, набирал скорость в тоннеле. Он не перекрывал гул поезда, но и не заглушался им, я понимал, что он на самом деле и был им – гулом, ставшим музыкой.
Скорее на кольцо, там все будет снова в порядке!
Но когда на "Курской " я пересел на кольцевую, хор не стих, наоборот, к мужским голосам присоединились женские: плачущие, умоляющие, жалующиеся, разгневанные. Не найдя сначала свободного места, я опрометчиво встал спиной по ходу движения, и мне тут же начало казаться, что поезд не едет по горизонтальному тоннелю, а вместе со всем голосящим в апокалипсическом ужасе хором низвергается вниз, к центру Земли. Над зашедшимися от страха женскими голосами воздвигались мужские, злорадно-торжествующие, затем женские вновь брали верх. Это была нескончаемая фуга, беспрерывно нагнетающая пафос опера московского метрополитена – метропера, как сократили бы в годы, когда начиналось его строительство. Станции менялись, как декорации сцен. После того как я сел на освободившееся место, головокружительное падение прекратилось, но сила размытой мелодии продолжала нарастать от одной станции к другой. Мелодия, впрочем, скоро сделалась неразличима в ничем не управляемом многоголосие, только обрывки ее иногда всплывали на его поверхность. Отдельным пронзительным женским голосам удавалось возвыситься над общей лавиной, но надолго их не хватало, и кипящая звуковая лава вновь поглощала их. Это была смесь всех когда-либо слышанных мной опер, сплошной сумбур вместо музыки. Больше всего мне хотелось, закрыв глаза, погрузиться в нее полностью, и я уже готов был порвать последнюю связь с действительностью, когда увидел пьяного, приближающегося ко мне по вагону. Он шел, едва не падая, цепляясь за поручни, матерясь и наступая на ноги пассажирам. Еще раньше, чем как следует разглядеть его, я узнал Гурия. Где-то он уже успел схлопотать по морде: рот его был разбит, губы распухли и слиплись. Белый плащ весь был заляпан грязью. Пьян он был настолько, что я даже не мог понять, признал он меня или просто плюхнулся рядом, потому что место оказалось свободным. Сначала он сидел молча, медленно клонясь в мою сторону, затем осторожно разлепил языком спекшиеся губы, так что между ними образовалась темная трещина, точно лопнула кожура сгнившего помидора, и я услышал:
– Это она из-за меня… Мне назло… Специально… Я ей сказал, когда уходил, что вечером приду, чтоб пол помыла… и не пришел… Не вышло… – Гурий развел руками. – Она, когда газ открывала, думала, что я приду и все обойдется… Попугать меня хотела… А я взял и не пришел… Загулял немножко…
Несколько раз Гурий пытался выпрямиться, но в конце концов сдался, и голова его ласково легла ко мне на плечо. "Не вышло…
" – еще раз повторил он и сонно выругался. Я сидел, замерев, его мокрые волосы щекотали мне шею. Последний раз у меня на плече так лежала Иринина голова. Ощущение чужого тела, расслабившегося до полного доверия, чужого виска на плече напоминало о совершенно забытом мной за последнее время чувстве покоя. Мы потеряли с ним одно и то же, он даже больше, чем я, и так же, как я, он винил себя в происшедшем, что уменьшало часть моей вины. Общая потеря объединяет… Метропера притихла, продолжая звучать лишь смутным фоном на заднем плане сознания.
Вдруг Гурий издал рычащий звук, горло его раздулось, ликующий хор оглушительно взмыл ввысь… Я успел вскочить, и его вырвало в основном на пол вагона, но спасти недавно купленные брюки мне все-таки не удалось.
Этот случай оказался последней каплей, которой не доставало моей решимости порвать замкнутый круг. Жить, ничего не меняя, дальше было невозможно. Я предпринял необходимые шаги и после некоторых хлопот, полезных для меня хотя бы тем, что позволяли отвлечься и ни о чем другом не думать, оформил по не вполне подлинным документам выезд в Германию. В России меня больше ничто не удерживало.
6
В Германии " болезнь Некрича " пошла у меня на спад. Сама по себе перемена обстановки сыграла, возможно, решающую роль. В московской атмосфере, очевидно, присутствовало что-то способствующее развитию болезни, она была вся заражена вирусом
Некрича. В Германии же, среди честных немецких вещей, не норовящих обернуться декорациями, как в некричевой квартире, и не претендующих на то, чтобы представлять эпоху, как у
Лепнинского, я сразу пошел на поправку. Улучшение началось, возможно, еще в Москве – метропера, как я понял задним числом, была кризисом болезни, ее высшей и переломной фазой, – но по-настоящему почувствовал я его уже после пересечения границы с первой порцией Bratwurst mit Kohl, запитой рюмкой Jaђ germeister'a. Случались, конечно, и рецидивы, когда, например, зачитавшись какой-нибудь книгой у прилавка книжного магазина, я не мог, оторвав от нее глаза, понять, как здесь очутился и что делаю в этой незнакомой мне стране среди совершенно чужих людей.