Джеймс Мик - Декрет о народной любви
Я шел по следам, оставленным Могиканином в снегу поверх сковавшего реку льда. Вихри сметали снег к берегу, так что на льду он лежал не толще полуаршина. Ровное, замерзшее русло пробегало в лунном свете по схваченным морозами тундровым топям. Я знал, что никому прежде не удавалось сбежать из Белых Садов, тем паче в самый разгар зимы, когда до леса идти добрых десять, а то и двадцать верст, а до человеческого жилья и того более, ведь в такую пору даже тунгусы оставляют стойбища и вместе с оленями и чумами перебираются к югу.
Знал и то, что Могиканин откармливал меня на убой, чтобы после разделать и нести с собою запас мяса, день за днем разбрасывая в глуши мои кости. Но всё громче становились выстрелы на покинутой каторге, и поход наш продвигался к более теплому краю Полярного крута, который уже сам по себе казался благословенным приютом. Едва ли выпало и двадцать градусов мороза, так что, пока я передвигался в тулупе и валенках, лишь лицо мое страдало от холода. Сколько бы ни шли мы, поначалу река казалась желанной, доброй дорогой домой, легкою, шириной в полверсты, где снег смело в островерхую рябь, черневшую тенями в лунном свете.
Могиканин едва ли проронил полслова, и хотя всякий раз, когда я видел оставленные на девственной пустоши следы, я следовал за вожаком, страх и приязнь в душе моей расходились врозь: ужас при мысли о том, что проснусь от ощущения чужой руки, ухватившей меня за подбородок, в то время как зажатое в другой лезвие перерезает мне горло, и одновременно сыновняя любовь к отцу, ведущему за собою из гиблого места в исполненный жизни мир.
Прошли с десять верст. Ближайшим местом, о котором доподлинно известно было Могиканину, оказалась излучина, на которую вынесло баркас первопроходцев. Обшивку содрали, большая часть дерева вмерзла в лед, однако оставшегося на поверхности материала, вкупе с половиною моего Беллами, хватило, чтобы развести костер.
Поев, легли, крепко обнявшись от холода. Мой вожатый дышал мне в ухо, и я сказал, что, как только закончится пища, мы смогли бы удить рыбу или охотиться. Ответом мне было продолжительное молчание, и я подумал, что покровитель мой заснул. Но тут же Могиканин ответил: «Как только выйдет пища, то я покажу тебе, Грамотею, что делать. А теперь — спать».
Проснулись в темноте, смерзшиеся воедино: мои рукавицы пристали к чужой спине, а его — к моей, груди и ноги точно скреплены печатью, бороды спутались в одну, общую. Разделились, добавили хворосту на остатки костра, уселись напротив друг друга, отогревая пальцы ног в золе, столь близко пригнувшись к пламени, что едва не обжигались. Поев, двинулись вверх по речному руслу.
Следующий день выдался холоднее предыдущего. Светло, но небо и земля сливались в серую хмарь, берега терялись в дымке, а скалы, лед, горизонт и все резкие очертания пейзажа растворялись в едком, точно царская водка, воздухе. Руки и ноги жгло, но после перестало. Пропал всякий восторг оттого, что оставили Белые Сады, исчез и страх перед Могиканином, хотелось лишь лечь в мягкий туманный снег.
Шаги убаюкивали, дышать стало невмоготу, потому что дыхание отгоняло сон, и, глядя на берег, я примечал трещину или скалу, усилием воли продвигаясь вперед, лишь бы видеть, как сокращается расстояние, а после, минуя выбранный рубеж, осознавал: движение продолжается.
Потом сил уже не хватало: глядел в спину Могиканину, детально изучая рисунок изморози, сковавшей жесткие выступы переброшенного через плечо вещмешка. Вскоре и это действие стало непосильным, и я опустил голову, наблюдая перед собою следы на снегу, белым по белому, единственный непреходящий в мареве цвет.
Следы не знали перемен: безупречные белые овалы, лишенный примечательности лик — безмятежно-радостный, безносый, безухий, безротый. Глядя на него, заслышал собственное дыхание, стихли баюкающие шаги, захотелось расцеловаться с ликом, чтобы избавиться от чувств.
Я лежал ничком, уткнувшись носом в наст, смакуя предсмертный экстаз сна.
Могиканин вернул меня к жизни при помощи холода. Открыв глаза, я увидел дерево. И было оно прекрасно. Более двух лет не видел я ничего подобного. Жалкая лиственница и еще несколько деревьев, ютившихся в укрытии ямы, далеко от леса, но и стволик, и веточки казались мне подлинным золотом. Сюда, на подстилку из сучьев, притащил меня Могиканин, развел костер и поставил шалаш.
Едва руки и ноги обрели чувствительность, как я закричал от боли. Не знаю, каким чудом сохранил пальцы. Мой спаситель, присыпав хлеб снегом, подносил пищу к костру, чтобы вытопить воду, а после клал кашицу мне в рот. Приговаривал: «Поживи еще, рано тебе».
Я спросил: для чего? Неужели чтобы Могиканину досталось горячее?
Он ответил:
— Грамотей, сразу видно. Уж больно буйная у тебя фантазия. Столкновение разбойника с обывателем неизбежно заканчивается победою первого, ибо, пока мысли мещанина заняты попытками вообразить, на что станет походить его глотка, когда ее перережут, уголовник не теряет времени попусту. Меньше дум, Грамотей; дыши больше. Дыши! Сердце должно биться чаще. Чтобы кровь не застоялась. Зима да холод — вот что тебя скорее съест.
Лежа на боку, я глядел на пламя. Позади, тесно приникнув всем телом, — Могиканин. Он рассказал о набеге на Аляску, который замышлял вместе с бандою американских и российских алеутов. Переплыли через пролив от самой Чукотки, переждали в хижине на американской стороне, пока не утихнет непогода, до ледостава, а после, под Рождество, ворвались в поселок старателей, взорвали дыру в стене банка, вскрыли сейф, написали на стенке: «Спасиба Омерики», набили малицы добычей да вернулись на собачьих упряжках обратно.
Как проснулся, взошла полная луна. Костер догорел до ярких угольев. Могиканин вцепился в мое тело, грудь прижалась к спине, обвил своими ногами мои, руками обнял мое туловище.
Конечности вновь онемели. Меня затрясло. Пейзаж переменился. Лежа, мы пребывали под защитою деревьев, однако же в чаще кипела жизнь, за нами наблюдали.
Вдалеке, за костром, возвышался увенчанный потеками изморози, отражавшей лунный свет, пенек, которого я не видел прежде.
Внезапно пенек моргнул! И оказалось, что это молодой тунгус с белыми волосами и потрескавшимися губами, в оленьей шкуре, глядевший на нас в отблесках пламени.
Закричав, я изо всех приданных страхом сил рванулся из объятий Могиканина.
Беловолосый побежал в чашу, прочь от реки. Мчался сквозь тайгу, точно медведь, руки заменяли ему вторую пару ног. Снег лежал по колено.
Я попробовал было побежать, да упал; поднялся, с тулупа и лица осыпались комья снега. Знал: следом гонится Могиканин. Я его скотина, блудная овечка, которую должно вернуть, а после, прежде чем зарезать, — холить.
В урочный час мой поводырь ударит меня дубиной, положит на камень, перережет горло, соберет кровь, напьется, а после выпотрошит, неспешно, бесстрастно, откромсает голову, распорет туловище от шеи до пупка, освежует, отложит сердце, легкие и почки в сторону, съест печень, покуда еще теплая, разделит ноги и руки в голенях и локтях, порубит остатки тела, уложит в мешок и понесет замороженную свежатину к железной дороге.
Я воображал, как меня приготовляют в пищу, и как голая голова моя торчит из снега, одним глазом и одним ухом, до половины выглядывая носом и ртом, и как виднеется шея, точно свежеспиленный пенек.
И так жаль было головы, покинутой на Севере человеком-людоедом, брошенной в темноте, неприкрытой.
Когда беловолосый пропал из виду, я пустился по следу: странные, неглубокие отметины, точно тунгус ступал по снегу как птица по воде, прежде чем взлететь. Я же не мог двигаться столь проворно, и меня преследовал потрошитель.
Я перебирал ногами с силой, нисходящей на жертву перед тем, как ее забьют, припустил каким-то уродливым галопом, и тут увидел впереди свет. Желтое сияние исходило из открытого входа в чум. Побежал на огонь.
Снаружи стояли стреноженные олени: две крупные важенки в парной упряжке и вьючные. Оглянулся через плечо. Могиканина не было видно. Шагнул в чум.
Снег устилали шкуры, а с жердей, поддерживавших крышу, свисал ровно горевший жировик.
На потрепанной лисьей шкуре сидел, скрестив ноги, беловолосый. Напротив — шаман в расшитой железными лошадками оленьего меха малице, с вытатуированным глазом на шишке посреди лба. Тот самый несчастный, о котором все вы наслышаны и который, как я убежден, стал прошлой ночью первой из жертв Могиканина.
Возле тунгусов в беспорядке громоздились тюки оленьих шкур, выточенные из рога инструменты, пучки коры и трав, палочки лозоходцев, оленья упряжь да старая, пустая бутылка из-под кагора. Воняло, однако же было тепло, точно летом, и от радости я бурно разрыдался. Уселся на корточки в свете жировика и спросил у обитателей чума, говорят ли они по-русски.
Шаман спросил, нет ли у меня напитка авахов. Я сказал, что нет. Словом «авахи», что означает «бес», тунгусы называют всех иноплеменников. Колдун поинтересовался, не бежал ли я из Белых Садов и нет ли там горячительных напитков. Я ответил, что путь на каторгу небезопасен и что там люди за еду убивали друг друга. Тунгус произнес: