Курт Воннегут - Синяя борода
– Лучше б не верила. А может, и неважно, верила или нет, потому что все равно умирала с голоду, когда пришла одна в Долину Радости.
– Она пыталась украсть цыпленка на ферме. Но крестьянин в окно спальни увидел ее и выстрелил из мелкокалиберки, которую держал под периной. Цыганка убежала. Крестьянин думал, что промахнулся, но он не промахнулся. Пулька попала ей в живот, она упала вот здесь и умерла. Через три дня пришли мы, все остальные.
* * *
– Если она цыганская королева, где же ее подданные? – спросила Цирцея.
Я объяснил, что даже на вершине власти у королевы было лишь сорок подданных, включая грудных младенцев. В Европе ведь было много споров, какие расы и подрасы паразитические, какие – нет, но все европейцы сходились на том, что цыгане, эти воры, которые предсказывают судьбу и крадут детей, представляют угрозу для общества. За ними охотились повсюду. Королева и ее люди бросили свои повозки, стали одеваться не по-цыгански – старались, чтобы ничто не могло их выдать. Днем они прятались в лесах, а пищу промышляли, когда стемнеет.
Однажды ночью, когда королева в одиночку отправилась на поиски еды, четырнадцатилетнего мальчика из ее людей, который пытался стащить окорок, задержал отряд словаков-минометчиков, дезертировавших из немецких войск на русском фронте. Они пробирались домой, а дом их был недалеко от Долины Радости. Они заставили мальчика привести их в табор и всех цыган перебили. Когда королева вернулась, подданных у нее больше не было. Такую вот историю придумал я для Цирцеи Берман.
* * *
Цирцея дополнила то, что не досказал я:
– И она пошла в Долину Радости искать других цыган.
– Точно, – ответил я. – Но не так уж много цыган осталось в Европе. Их почти всех выловили и отправили в газовые камеры, к общему удовольствию. Кто же любит воров?
Она пристально посмотрела на женщину и отвернулась с отвращением.
– Фу! – воскликнула она. – Что это у нее во рту? Черви, кровь?
– Бриллианты и рубины, – сказал я. – Только она ужасно воняет и до того страшно выглядит, что никто к ней не подошел и ничего не заметил.
– И кто же из всех этих людей, – спросила она озадаченно, – заметит первый?
Я указал на переодетого охранника:
– Вот этот.
36
– Все солдаты, солдаты… – поражалась она. – Столько разных мундиров!
Мундиры, вернее, то, что от них оставалось, я постарался изобразить как можно достовернее. В знак признательности моему учителю Дэну Грегори.
– Отцы всегда так горды, когда первый раз видят сына в форме, – сказала она.
– Да, знаю, Большой Джон Карпински ужасно был горд. – Речь, как вы поняли, шла о моем соседе. Сын его, Маленький Джон, плохо учился в школе, потом попался на продаже наркотиков. Поэтому, когда началась Вьетнамская война, он пошел добровольцем в армию. Никогда я не видел Большого Джона таким счастливым, как в тот день, когда Маленький Джон приехал домой в форме, – отцу казалось, что сын выправится и в конце концов чего-нибудь добьется.
Но Маленького Джона привезли домой в цинковом гробу.
* * *
Кстати, Большой Джон и его жена Дорина решили поделить свою ферму, где выросли три поколения Карпински, на участки по шесть акров, сообщила вчера местная газета. Участки пойдут нарасхват, как горячие пирожки, ведь здесь можно построить много домов, из окон которых, начиная с третьего этажа, будет поверх моих владений виден океан.
Большой Джон и Дорина распухнут от денег и купят поместье во Флориде, где не бывает зимы. Стало быть, расстанутся со священным кусочком земли у подножия своего Арарата, но добровольно, не испытав самого ужасного бедствия: резни.
– А ваш отец тоже гордился, когда увидел вас в форме? – спросила Цирцея.
– Он до этого не дожил, – сказал я, – и хорошо, что не дожил. А то бы наверняка запустил в меня шилом или сапогом.
– Почему? – спросила она.
– Просто вы забыли, что это ведь молодые солдаты, чьи родители тоже небось надеялись, что их дети чего-нибудь добьются, перебили всех, кого он знал и любил. И если бы он увидел в форме меня, то оскалился бы в бешенстве, как собака. Заорал бы: «Мерзавец! Свинья!» Или: «Убийца! Вон отсюда!»
* * *
– Как вы думаете, что с этой картиной будет? – спросила Цирцея.
– Ее не выбросишь, слишком большая, – сказал я. – Может быть, она перекочует в частный музей в Лаббоке, Техас, где собрано большинство работ Дэна Грегори. Или, может, стоило бы повесить ее над самой длинной на свете стойкой бара, тоже где-нибудь в Техасе. Только клиенты, боюсь, будут все время вскакивать на стойку, чтобы посмотреть, что там, на картине, – бокалы перебьют, затопчут закуски.
Но, в конце концов, сказал я, пусть мои сыновья Терри и Анри решают, куда им девать «Настала очередь женщин».
– Так вы оставите картину им? – спросила Цирцея. Она знала, что сыновья терпеть меня не могут и взяли фамилию второго мужа Дороти, Роя, потому что он-то и был им настоящим отцом.
– Вы думаете, это остроумно – оставить им картину? – сказала Цирцея. – По-вашему, она ничего не стоит? Ну, так я вам скажу – в каком-то смысле это ужасно значительная картина.
– Значительная, как лобовое столкновение. Всегда есть последствия. Что-то случилось, уж сомневаться не приходится.
– Оставите ее этим неблагодарным, – сказала она, – и сделаете их мультимиллионерами.
– Они все равно ими будут, – сказал я. – Я оставляю им все, что у меня есть, включая ваших девочек на качелях и биллиард, если вы, конечно, его не заберете. Но после моей смерти им придется кое-что сделать, сущую ерунду, чтобы все это получить.
– Что именно?
– Взять себе и передать моим внукам фамилию Карабекян.
– Вам это так важно?
– Я делаю это ради своей матери. Хоть она Карабекян не по рождению, но ей так хотелось, чтобы имя Карабекянов продолжало жить – неважно где, неважно как.
* * *
– А много тут реальных людей? – спросила она.
– Стрелок, цепляющийся за меня, – я помню его лицо. Эти два эстонца в немецкой форме – Лоурел и Харди10. Вот тот француз-коллаборационист – Чарли Чаплин. Двое угнанных из Польши рабочих – по другую сторону часовни – Джексон Поллок и Терри Китчен.
– Так, значит, там внизу все три мушкетера?
– Да, это мы.
– Наверно, когда двое почти одновременно умерли, для вас это было страшным ударом? – сказала она.
– Мы раздружились задолго до этого. Мы много пили втроем, вот люди нас так и прозвали. К живописи это не имело отношения. Какая разница, будь мы хоть водопроводчики. То один, то другой, а иногда все трое, мы на время бросали пить и редко встречались, поэтому какие уж там три мушкетера, ничего от нашего союза не осталось еще до того, как они покончили с собой. Говорите – страшный удар? Вовсе нет. Когда это случилось, я просто на восемь лет стал отшельником.
* * *
– А потом покончил с собой Ротко, – сказала она.
– Увы, – ответил я. Из Долины Радости мы возвращались к действительности. А тут нас снова ждал грустный перечень самоубийств абстрактных экспрессионистов: Горки повесился в 1948 году, Поллок разбился пьяный на машине, и почти одновременно застрелился Китчен – в 1956 году, а затем в 1970 до смерти себя изрезал Ротко, ужасающее было зрелище.
С резкостью, которая даже меня самого удивила, я сказал, что эти насильственные смерти сродни скорее нашим пьяным разгулам, а к нашей живописи касательства не имеют.
– Мне, конечно, трудно спорить с вами, – сказала она.
– Да и не о чем. Честное слово даю, не о чем! – говорил я с юношеской горячностью. – Вся магия нашей живописи, миссис Берман, вот в чем: для музыки это давно уже обыденность, но на полотне впервые проявился благоговейный восторг человека перед Вселенной, причем этот восторг не имеет никакого отношения к тому, хорошо ли ты пообедал, к сексу, к тому, какой у тебя дом или костюм, к наркотикам, машинам, деньгам, газетным сенсациям, преступлениям и наказаниям, спортивным рекордам, войнам, миру и всем прочим житейским делам, и, уж само собой, этот восторг совершенно не связан с необъяснимыми приступами отчаяния и самоуничтожения, которые находят на всех, будь ты художник или водопроводчик.
* * *
– Знаете, сколько мне было лет, когда вы стояли на краю этой долины? – спросила миссис Берман.
– Нет.
– Ровно год. И, пожалуйста, не обижайтесь, Рабо, но картина говорит так много, что сегодня я больше не в состоянии на нее смотреть.
– Понимаю, – сказал я.
Мы находились в амбаре уже больше двух часов. Я и сам был как выжатый лимон, но все во мне ликовало от гордости и удовлетворения.
Мы подошли к выходу, и я уже держал руку на выключателе. Не было ни луны, ни звезд; поверну выключатель – и мы погрузимся в кромешную тьму.
И тут она спросила:
– Вы на картине даете как-нибудь понять, где и когда это происходит?