Дина Рубина - Наш китайский бизнес (сборник)
Гидеон подумал и сказал: «Пожалуй, ты прав…» А все вокруг уже рисовали во все лопатки. Рувен набросал много домиков, как коробков, на переднем плане — коротышка пальма, а рядом его, Рувена, собака Чача. Тамар нарисовала праздник Хануки, горящие свечи и сидящих за столом людей, и трех парней в солдатской форме — на праздники семьи разбирали солдат по домам. Джинджик вытянул шею, пытаясь заглянуть в лист, который разрисовывал Иоханан, но ничего не увидел.
— Нет, — сказал он себе твердо, — все сразу можно увидеть только с вертолета.
Учитель Гидеон отошел к окну и, насмешливо прищурившись, подбрасывая на единственной ладони мелок, издали посматривал на Джинджика. Дотошность этого рыжего ему давно нравилась.
Нехама Гросс, женщина неукротимой энергии, всегда затевала одновременно несколько дел. Сейчас она стирала белье и кормила грудью самого младшего, трехмесячного Ицхака-Даниэля. Машина сотрясалась в конвульсиях последнего отжима, малыш сонно дотягивал последние капли молока…
Зазвонил телефон.
— Семейство Гросс? — осведомился в трубке подобранный, военный (как она точно бессознательно определила) голос. — Приготовьтесь. За вами с военного аэродрома «Веред» направлена машина.
— С чего это вдруг? — удивилась Нехама, которая вообще-то редко удивлялась.
В трубке замешкались на мгновение, затем голос, слегка распустив военную интонацию, как расслабляют ремень на поясе, сказал:
— Прокатим тебя с детьми на вертолете.
— Ты что, сбрендил? — поинтересовалась Нехама. Сначала она подумала, что это очередная шуточка ее рыжего супруга, «торговца воздухом», как она его называла.
— Чего я там не видала? — спросила она торгующимся тоном.
— Проветришься, — ответили ей.
…И минут через двадцать к дому действительно подкатил военный «джип», и все выяснилось: да, директор школы, он же завуч, он же учитель рисования, он же лейтенант запаса Гидеон Крамер звонил… заказал. Да, вертолет, минут на тридцать. Да, ученик класса «далет» Моше Гросс и его мама, которая, как предупредил Крамер, одного его не отпустит. На сборы пять минут, пожалуйста.
— Ие-е-еш![11] — заорал Джинджик. И они быстро собрались: обалдевший, багровый от счастья, ученик класса «далет», его мама Нехама, а также — не оставлять же детей одних дома! — трехлетняя Эстерка и спящий после кормежки крепким сном толстяк Ицхак-Даниэль.
Минут тридцать кружил вертолет над одним из высоких холмов Самарии, чтобы Джинджик Гросс покрепче запомнил и смог нарисовать — как выглядит его Неве-Эфраим с высоты птичьего полета. Прижавшись лбом к стеклу, Джинджик смотрел на две черепичным кренделем изогнутые улицы, на круглую коробочку водонапорной башни, на белый купол недостроенной синагоги и на одинаковые ряды спичечных коробков-вагончиков, спускающихся к оливковой долине.
— Как на ладони! — крикнула Нехама пилоту. — Господи, поверить не могу. Знаешь, что здесь было четырнадцать лет назад? Голое пусто. Два «каравана», военный пост. Мы ставили флаг, а они его снимали, мы ставили опять, они опять снимали… Здесь в войну Иом Кипура мой брат погиб, Эфраим, ишув в его честь назвали… Мы спали в палатке. А стирать белье и готовить еду ездили домой, в свои квартиры. Газа не было, света не было… Все мои дети здесь родились. Смотри, сколько мы деревьев насадили!
Пилот молчал, может, он не слышал…
— Слушай! — крикнула женщина. — Ты человек военный, может, знаешь — неужели собственное правительство выгонит нас из наших домов? Или бросит здесь, на глумление арабам!
Пилот не ответил, даже головы не повернул. Он был и вправду человек военный.
И когда вертолет пошел на последний круг, Джинджик увидел, как из крайнего вагончика выкатилась черно-белая пушинка и покатилась, побежала вслед уходящему вертолету.
— Смотри, смотри, Джинджи! — окликнула сына Нехама. — Вон бежит собака наших русских! Как ее зовут?
— Не помню, — сказал мальчик. — Какое-то трудное русское имя…
24Она всегда погружалась в этот город медленно, как входила обычно в море, преодолевая лодыжками, коленями, грудью напирающую, обнимающую толщу этого воздуха. И, задержав дыхание, — ныряла с головой, пытаясь проникнуть в его воды еще, еще глубже…
В этом городе, погруженном в глубокие воды вечности, отраженном тысячекратно в слоях плывущего неба над ним, вобравшем в себя все жизни когда-то живущих здесь людей и многажды их вернувшем, — в этом городе, свободном и ускользающем от посягательств всех завоевателей в мире, — в этом грозном и веселом городе невозможно было умереть навсегда. Так только — прикорнуть на минутку в вечность, и сразу же очнуться, и увидеть, как изо всех сил пляшет перед Господом Машиах — красивый человек из дома Давида.
Сначала она брела по улице Яффо — тесной, неудобной в той части, где она, извиваясь, подползает к рынку Маханэ-Иегуда. Пробиралась мимо старых, вросших порогом в тротуар лавок и мастерских, притираясь к стене, чтоб разминуться с идущим навстречу стариком-ортодоксом.
Она любила шататься по рыночным тесным лавчонкам, там всегда можно было наткнуться на неожиданность, то есть на то, что более всего она ценила в жизни.
Сегодня она отыскала в посудо-хозяйственной лавке, которую на задах улицы Агриппас держал весьма сурового вида ультраортодокс с длинными седыми пейсами, накрученными на дужки очков, — белую фаянсовую кружку с грустной надписью по-английски: «Оральный секс — темное, одинокое и неблагодарное дело, но кто-то ведь должен им заниматься…»
Стараясь ничем не обнаружить перед хозяином лавки своего ликования, она уплатила за чашку с лукавой надписью пять шекелей и напоследок, не удержавшись, спросила, ласково глядя на старика:
— А ты читаешь по-английски?
Он не ответил. Очевидно, старик был из района Меа-Шеарим, где не говорят в быту на иврите, считая это осквернением святого языка. Тогда Зяма задала тот же вопрос на идиш. Старик ничуть не удивился.
— Пусть гои читают на своих языках, — с достоинством коэна ответил он…
И который раз к растроганному ее сердцу — а ее способны были растрогать и внезапная ласка, и доверчивая глупость, и простодушное хамство, и коварство, и идиотская шутка (она вообще по натуре своей была сочувственным наблюдателем) — к растроганному ее сердцу подкатила нежность к этому старому иерусалимскому еврею, уроженцу религиозного квартала Меа-Шеарим, добывающему свою тяжелую парнасу на сбыте неприличных чашек.
Так, спустя несколько дней после приезда, она испытала мгновенный, как ожог, удар настоящего счастья.
В автобусе номер тридцать шесть она увидела мальчика.
Он был очень мал ростом, щупл и не просто некрасив — он был восхитительно, кинематографически, карикатурно уродлив. Судя по одежде, ему уже исполнилось тринадцать (возраст совершеннолетия): черный сюртучок, черные брюки и, главное, широкополая черная шляпа — отрок был учащимся одной из ультрарелигиозных иешив.
Так вот, он был фантастически уродлив.
Перед отъездом из Москвы все троллейбусные остановки в районе, где жила Зямина семья, были обклеены листовками какого-то патриотического общества. На одной из таких листовок был изображен Сатана в виде еврейского отрока в специфической одежде времен черты оседлости (там, на остановке московского троллейбуса, этот костюм казался ей аксессуаром старины глубокой; сегодня не было ничего более привычного ее иерусалимскому глазу). Одна нога отрока в черном ботинке была выставлена вперед, вторую он как бы воровато завел назад, и — о ужас! — это было волосатое копыто дьявола. Основной же заряд горючей своей, искренней страсти-ненависти художник вложил в изображение типично еврейской физиономии, какой он таковую понимал: длинный крючковатый нос, скошенный лоб, срезанный подбородок, маленькие косящие глазки… словом, персонаж анекдота.
Так вот. Мальчик в именно таком костюме, именно с таким лицом — урод из антисемитского анекдота — сидел перед Зямой в иерусалимском автобусе номер тридцать шесть, следующем по маршруту Рамот — центр. Она даже под сиденье заглянула — нет ли копыта. Копыта она не обнаружила, а вот ногу в приютском черном, несоразмерно большом, растоптанном, как лапоть, ботинке он закинул на другую ногу и весьма вальяжно ею покачивал. На колене у него лежал раскрытый карманный молитвенник, и мальчик бормотал молитву, покачивая шляпой в такт движению автобуса.
И таким спокойствием было исполнено это уродливое, рыжее, щуплое создание, таким безмятежным достоинством дышали все его жесты — движения человека, не знающего унижений, — что вот в тот момент Зяма и испытала сильное, как удар, сжатие сердечной мышцы: счастье. Настоящее счастье при мысли, что этот мальчик родился и живет здесь.