Ат-Тайиб Салих - Свадьба Зейна. Сезон паломничества на Север. Бендер-шах
Книги, которые мне были известны, и книги, о которых я никогда не слышал. Сборники стихов поэтов, о существовании которых я даже не подозревал. Дневник Гордона. «Путешествия Гулливера». «История Французской революции» Томаса Карлейля. «Лекции о Французской революции» лорда Эктона. Книги в переплетах. Книги в мягких обложках. Старинные книги в сафьяновых переплетах. Совсем новые книги, будто только что из типографии. Фолианты, огромные, как надгробия. Маленькие, величиной не больше игральной карты, томики с позолоченными корешками. Автографы. Посвящения. Книги в ящиках. Книги на стульях. Книги на полу, книги повсюду. Что это? Что за спектакль? Для чего все это? Оуэн. Форд. Стефан Цвейг. А. Г. Браун. Ласки…
Коран на английском языке. Библия на английском языке. Гилберт Меррей, Платон. Мустафа Саид, «Экономика империализма». Мустафа Саид, «Империализм и монополии». Мустафа Саид, «Крест и порох». Мустафа Саид, «Ограбление Африки». Просперо Викельбан, «Тотем и табу». И ни одной арабской книги! Какое-то кладбище. Склеп. Безумие. Тюрьма. Насмешка. Сокровищница. Сезам, откройся и отдай людям свои богатства.
Потолок — из дуба, в центре комнаты делится пополам аркой, которая опирается на две колонны из желтого мрамора с красноватыми прожилками. Арка облицована керамической плиткой с ярким бордюром. Я стою перед круглым темным полированным столом и никак не могу определить, из какого он дерева. Вокруг стола стоят пять обитых кожей стульев с высокими резными спинками. Справа софа с обивкой из синего бархата. Подушки на ней из… я потрогал их рукой. Да, верно, они из страусовых перьев. Справа и слева от камина я теперь увидел вещи, которые сразу не заметил. Справа длинный стол, а на нем — серебряный канделябр с десятью свечами, которых еще ни разу не касался огонь. Слева — такой же стол с канделябрами. Я зажег свечи одну за другой, и они озарили портрет на каминной полке. Продолговатое женское лицо с огромными глазами, глядящими из-под гордых бровей. Нос немножко крупноватый, чуть улыбающийся рот. Тут я заметил, что застекленные книжные полки у этой стены упираются в белые шкафы, обрамляющие камин и выступающие вперед фута на два. Я начал рассматривать фотографии за стеклянными дверцами полок. Мустафа Саид смеется, Мустафа Саид пишет, Мустафа Саид купается, Мустафа Саид за городом, Мустафа Саид в университетской мантии, Мустафа Саид гребет, Мустафа Саид на рождестве с короной на голове, в костюме одного из трех царей, которые принесли Христу благовония и мирру. Мустафа Саид между мужчиной и женщиной. Да, ничего не скажешь, Мустафа Саид запечатлел каждый момент своей жизни — то ли на память, то ли для истории. Я взял женскую фотографию, внимательно рассмотрел ее и прочитал надпись: «От Шейлы со всей любовью».
Конечно, это — Шейла Гринвуд. Дочь фермера, которую он соблазнил подарками и вкрадчивыми речами, очаровал всевидящим и властным взглядом. Он одурманил ее запахом жженого сандала и алоэ. На фотографии мило улыбающееся лицо. На шее ожерелье — наверно, то, из слоновой кости… Обнаженные руки, высокая грудь. Днем она работала официанткой в кафе, а вечером училась в политехническом институте. Умная девушка, она верила, что будущее принадлежит рабочему классу, что придет наконец день, когда исчезнут все привилегии, всё, что разделяет людей, и они станут братьями. Она говорила ему: «Моя мать сойдет с ума, а отец убьет меня, если они узнают, что я люблю темнокожего мужчину, но мне все равно». Он рассказывал: «В моих объятиях она напевала мне песни Мэри Ллой. Я проводил вечера по четвергам в ее комнате в Камден-Тауне, а иногда она ночевала у меня. Она целовала мое лицо и говорила: „Язык у тебя алый, как закат в тропиках“. Я не мог насытиться ею, а она — мной. Каждый раз она разглядывала меня, словно видела впервые, и говорила: „Как прекрасен, как очарователен темный оттенок твоей кожи, цвет колдовства, таинств и страсти“. Она покончила с собой.» Почему Шейла Гринвуд кончила жизнь самоубийством, господин Мустафа Саид? Почему? Я знаю, ты прячешься где-то здесь, в этой усыпальнице фараона, но не сомневайся, я сожгу ее, сожгу непременно, у тебя на глазах.
Почему Хасана, дочь Махмуда, убила шейха Вад ар-Раиса и себя, убила в деревне, где никто и никогда не убивал?
Я взял другую фотографию и прочитал слова, написанные твердым косым почерком: «Твоя навсегда. Изабелла». Несчастная Изабелла Сеймур. К ней я не чувствовал особой симпатии. Круглолицая, чуть полноватая, в короткой юбке по моде тех лет. Отнюдь не бронзовая статуя, как он ее описывал. Открытое, доброе и жизнерадостное лицо. Она улыбается. Да. Она тоже улыбается. Он говорил мне, что Изабелла Сеймур была женой преуспевающего модного хирурга, матерью троих детей — двух девочек и мальчика. Одиннадцать лет ее жизнь шла размеренно и счастливо. По воскресеньям она аккуратно посещала церковь, состояла в благотворительных обществах. Потом встретила его и обнаружила в тайниках своей души неведомое, прежде запертое на замок. И чем бы это ни было, она оставила ему записку: «Если на небе есть бог, он, я уверена, не осудит безрассудства женщины, которая не нашла в себе силы бороться со счастьем, ворвавшимся в ее сердце, хотя ее поведение не только больно оскорбило самолюбие ее мужа, но и противоречило всем нормам морали, принятым в ее среде. Да простит меня бог и пошлет тебе такое же счастье, какое он даровал мне».
У меня в ушах звучит чуть глуховатый голос Мустафы Саида, то громкий, совершенно отчетливый, то тихий, замирающий. В ту ночь в нем не слышалось ни грусти, ни сожаления. Если что-то и можно было уловить, так, скорее, радость. «Я слышал, как она умоляла меня, говорила мне кротко: „Я люблю тебя“. И ее голос находил отзвук в глубинах моего сознания — оно призывало меня остановиться. Но ведь до вершины оставался лишь шаг, а там мне можно будет отдохнуть и собраться с силами. И вот наконец мы достигли вершины страдания, апогея муки. У моих ног клубятся облака воспоминаний, далеких и старых. Они окутывают меня, подобно испарениям, которые поднимаются над соленым озером в сердце пустыни. Когда на суде ее муж шел к скамье свидетелей, я не спускал с него глаз. Это был человек с благородной внешностью и мужественной походкой, он гордо нес свою седую голову и держался с несомненным достоинством. Если бы нас обоих поставили на весы жизни, он бы, наверно, меня перевесил.
Представь себе, он был свидетелем не обвинения, а защиты. В воцарившейся в зале суда тишине отчетливо прозвучал его голос: „Справедливость требует, чтобы я сказал здесь, сейчас, что моя жена Изабелла знала, что больна раком. В последнее время у нее бывали острые приступы депрессии. За несколько дней до смерти она призналась мне, что у нее была любовная связь с подсудимым. Она сказала, что любила его и ничего не могла с собой поделать. Бороться с собой было выше ее сил. Всю нашу совместную жизнь она была безупречной женой. И несмотря ни на что я не чувствую в душе никакой горечи ни по отношению к ней, ни по отношению к обвиняемому. Я ощущаю лишь глубокую скорбь, потому что потерял ее“.
На свете нет ни справедливости, ни гармонии. И я чувствую горечь, ощущаю ненависть. Ведь ко всем этим жертвам он, расставаясь с жизнью, добавил еще одну. Хасана, дочь Махмуда, единственная женщина, которую я любил, убила злополучного Вад ар-Раиса и себя, убила из-за Мустафы Саида. Ну довольно, хватит… О боже, какая низость!
Я увидел фотографию в кожаной рамке. Ну конечно, это — Энн Химменд, конечно, она, хотя на ней арабская абая и укаль[40]. В нижнем правом углу фотографии написано по-арабски неуверенным почерком: „От твоей рабыни Сусанны“. Лицо живое, дышащее таким здоровьем, что фотография не способна его передать. Две ямочки на каждой щеке, пухлые губы, полураскрытые глаза светятся любознательностью. Хотя этой фотографии уже много лет, она совсем не выцвела и не потускнела.
В противоположность мне она страстно мечтала о тропиках, палящем солнце и горизонтах, затянутых лиловой дымкой. Я был для нее живым олицетворением ее мечты. А я, южанин, рвался на север, к холоду и морозам. У нее была квартира в Лондоне, в Хемпстеде. Она приезжала туда из Оксфорда вечером в пятницу. В субботу мы ночевали у меня, а в воскресенье — у нее. Но потом она все чаще начала оставаться в Лондоне на всю неделю, пропуская занятия в университете. Месяц, два месяца, и наконец ее исключили. Она прятала лицо у меня под мышкой и вдыхала мой запах, вдыхала, как наркотик. Лицо ее морщилось от удовольствия. Она говорила, точно произнося слова торжественной молитвы: „Я люблю твой пот. Обожаю твой запах. Запах прелых листьев африканских лесов. Запах манго, папайи и тропических пряностей. Запах дождей в арабской пустыне“. Она была легкой добычей. Я познакомился с ней после лекции, которую прочитал в Оксфорде об Абу Нувасе. Я говорил им, что Омар Хайям по сравнению с Абу Нувасом не стоит ничего. Я читал им стихи Абу Нуваса из цикла „О вине“, читал заунывно, нараспев, как проповедник, утверждая, что именно так читали арабские стихи в эпоху Аббасидов. В лекции я особо подчеркнул, что Абу Нувас по своим взглядам был суфием[41], что вино для него — лишь символ, воплощающий душевные страсти поэта, и что его стремление писать стихи о вине не случайно, по сути дела, оно отражало стремление уйти в небытие, забыться. На самом деле все это крайне надуманно, от начала до конца гроша ломаного не стоит, но в тот вечер на меня, что называется, снизошло вдохновение, и я чувствовал, как эта ложь, срываясь с моего языка, пропитывает все вокруг сладким ядом. Я чувствовал, как мое опьянение передается слушателям, кружит им головы. И продолжал самозабвенно лгать. После лекции меня окружили плотным кольцом. Это были чиновники, служившие на Востоке, пожилые женщины, чьи мужья умерли в Египте, Ираке, Судане, люди, воевавшие под командой Китченера, Алленби, востоковеды, чиновники министерства по делам колоний, чиновники ближневосточного отдела министерства иностранных дел.