Олег Стрижак - Город
— Нет, — сказал я. — Увы, я спешу.
Она вскинула голову, зная привычно, что это особенно ей удается.
— Что ж, — сказала она. — Не смею задерживать!
— Нет, голубушка, вы чего-то не поняли. Это я вас не смею задерживать.
Я подгонял события, я и так проторчал здесь полдня, когда мог бы работать, и мне некогда было ждать, я начал тот разговор, который она рассчитывала затеять к концу нашего с ней застолья.
— Вы меня выгоняете? Вы хотите, чтобы я сию секунду ушла?
Подобный вопрос самим тоном и высокопарным нажимом предполагает невозможность утвердительного ответа.
— Вы требуете, чтобы я сию секунду отсюда, убралась?
— Да, — сказал бесхитростно я.
— Я никуда не пойду!! — быстро и окончательно заявила она.
— Воля ваша. Я просто подумал, что вам нелегко будет здесь, когда ввалятся веселые грубые люди и потащат все это вон.
— …А куда? — для чего-то спросила она. Сознание только что выкрашенных ресниц не позволяло ей заплакать. — Кто вы такой? Почему вы?..
— Это мой дом, — устало и грубо сказал я. — Он всегда был моим, сколько бы вы, голубушка, его ни вым-м-менивали, это мой дом, и я из голой любезности к вашему и безвременно нас покинувшему сожителю четырнадцать лет снимал углы в разных концах нашего гостеприимного города. Это мой дом, и я не вижу ни смысла, ни надобности в нашем с вами совместном проживании здесь. Я достаточно внятно вам все излагаю?
— …Хорошо! Забирайте все! Можете подавиться! — Она бешено, вихрем на высоких прямых каблуках пошла разрушать и громить уцелевший порядок, распахивая с грохотом дверцы, обрушивая грудами на грязный паркет белье и кипы бумаг, растаптывая и расшвыривая, и при всем этом сохраняя на гордом лице каменную печать оскорбленности и решимости…
Дура. Нахватает сейчас, что ей под руку попадет, а потом будет шляться к Нюре, нести доброй Нюре червонцы. В то, что девочка поедет в Москву, я ни секунды не верил, в Москве что-то крупно не ладилось. Она, скорее всего, по инерции, останется здесь и не пропадет, поболтается, пока замуж не выйдет, а замуж, подумалось мне, выйдет скоро, приятная девочка и молодая, и очень привязчивая, и должно же когда-нибудь ей повезти.
— Деньги хоть у вас есть?
— Не беспокойтесь! — ответила она таким тоном, что я успокоился: деньги у нее были. Успокоившись, я стал снова рассматривать книги, тиснения на корешках, да, слухи про то, что бывший голубоглазый втерся в клан книжников и стал спекулировать книгами, истине соответствовали. Глядя на книги, я отвлекся и как-то сразу не заметил, что уже минут пять моя гостья со мной разговаривает, презрительно, гневно, полуплаксиво и высаживает, как пулемет Максима, восемьсот слов в минуту, все шло по известной схеме вдрызг обиженной женщины, которой сказать больше нечего, а сказать до обидного хочется, и рассказывала она обо мне. Общие положения я слушать не стал, в основном, это был неумелый и сбивчивый пересказ, и с полетом фантазии у нее в сравнении с первоисточником было, увы, слабовато, но подробности меня заинтересовали несравненно больше, я узнал о себе много нового и интересного. Всю мою жизнь я гнусно нищенствовал, оттого что был пьяница, лодырь и бездарь, жил я тем, что я был уголовный преступник, воровал и ночами в глухих переулках обирал беззащитных прохожих, жил я также на содержании у чрезмерно доверчивых дам и у бывшего голубоглазого, но тех денег, что он уделял мне из скудной своей инвалидной пенсии, в которой опять-таки я был повинен, мне, естественно, не хватало по причине любви к мотовству и жестокому пьянству, и тогда я бессовестно стал на постыдный я тягостный путь вымогательства, я цинично преследовал моего благодетеля, я коварно выслеживал и подстерегал в переулках, на лестницах и в подворотнях, я требовал денег и денег, угрожая при этом ножом, а затем револьвером…
— Ну револьвер-то откуда вы взяли?
— Но у вас же был револьвер! — возмущенно сказала она, распахнув свои нежные, серые, большие глаза.
— …Дальше.
Дальше было все то же, я звонил, угрожал, вымогал, пропивал, загубил, я писал бесконечные письма…
— Письма? Где они, эти письма? Я хочу на них посмотреть. Что вы замерли, девушка, как жена библейского праведника?
— Он их сжигал…
— Где сжигал? Где он сжигал эти письма? Ну, что, у вас язык, наконец, отсох? Где он сжигал их? в тазу? в блюдце? в пепельнице? в лохани? на газовой плите?
— В унитазе…
— Прекрасно. Вы видели эти письма? Вы их читали? Конверты вы видели? Боже мой, дура какая!.. Вы их сами брали из ящика? Вы видели их или нет?
— Он их сам приносил, уже распечатанные. Он всегда важные письма… еще на лестнице… Мне нельзя было открывать ящик. У меня ключа не было… он специальный замок на ящик поставил…
— Дальше что? Дальше-то что? Он приносил распечатанными — а дальше что? Сразу шел в туалет и сжигал?
— Он их вслух мне читал. Он их вслух читал… и очень смеялся. Он вас презирал.
— …Перестаньте свистеть, — обиженно сказала она.
Я засвистал, сел на стол, отвернувшись к мутному зимнему окну. Четырнадцать лет назад я вернулся и выяснил, что дверь в наши комнаты в коммунальной квартире закрыта на три замка. Соседи сказали мне о происшедшем. Я позвонил к нему в институт, в ту пору он еще не назначил себя инвалидом. Саркастически весело он объяснил мне, что провалит любой вариант размена. Я взял у соседей топор и вышиб к чертовой матери дверь. Всё в комнатах было чужое. Я ушел, унося в кармане маленький тихий будильник. Я больше не видал его и не слышал его надменного голоса. Я твердо знал, что первая наша встреча излечит его от печени навсегда, а я получу основательный и уже на хорошем режиме срок. Он не знал, с чем играет, так я полагал… вот на что он истратил последние четырнадцать из отпущенных ему лет! спазматический страх, он уже был физически неспособен оставаться один, но везде, где есть двое и один из них лжет, начинается театр. Боже мой… вися в пустоте постоянного страха, он сочинял эти письма, чтобы было что презирать, чтобы гордиться своим презрением, боже мой… чистая клиника.
— …Я возьму эту книгу! Я возьму эту книгу, вы, надеюсь, позволите? — Тон был задуман как язвительный, но что-то не получилось. Снова древние женские игры: униженная и растоптанная. Я нехотя обернулся. Книга была — черно-желтая, страшно истрепанная «Молодежь и любовь», задушевная книга про то, что до восемнадцати лет молодежи лучше дружить, а любить будет правильнее уже после, замечательная книга, перевод с немецкого «с сокращениями и изменениями», как бестрепетно сообщалось на обороте титульного листа. Да, все прочие книги, стоявшие здесь, были ей явно ни к чему.