Эдуард Кочергин - Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
В легавой части, подле стойки, за письменным столом сидел дежурный капитан — суточный хозяин главных сеней фараонского штаба. Но первое, что бросилось мне в глаза в этом великанском зале, — это два портрета, глядевшие друг на друга. Между двумя окнами с видом на площадь висел портрет вождя в белом кителе со звездой генералиссимуса под воротником и знакомым мне улыбчатым прищуром мокрушника. Такой богатый портрет я видел впервые. Сработан он был чисто живописным рисовальщиком — видать, знатным. Я даже встал и подошёл к нему, чтобы ближе рассмотреть, как он сделан. Дежурный, заметив мой интерес к портрету, сказал не без гордости:
— Ловко рисован, а? Живой прямо!
Я с ним согласился. Если бы он знал, что я пяти блатарям-уркам расписал Усатого! Двоим на предплечьях и троим на груди. Один из воров сказал мне по секрету, что «Ус» — свой, то есть наш, крещённый крестами, и что он имел несколько ходок. Где они сейчас, эти меченные моими вождями-оберегами воры?
За спиною отглаженного капитана висел портрет Козлобородого — Феликса Эдмундовича Дзержинского — такого же размера, как портрет вождя. Глядя на него, я вспомнил, как ещё малолеткой в войну, будучи воспитанником детприёмника НКВД города Омска, ночью под Новый год, втайне ото всех, в зале, где стояла ёлка и висел портрет родоначальника ЧК, — обратился к нему по-польски (я тогда ещё говорил по-польски) с просьбой вернуть мне мою матку Броню и моего старшего брата Феликса — тёзку его, по-домашнему — Фелю, за что поклялся Маткой Боской исправиться и стать показательным воспитанником. Но он не откликнулся.
Суточный хозяин главной штабной дежурки долго проверял папку с векселями[17] на меня. Иногда спрашивал о чём-то экспедитора, стоявшего за стойкой с общей стороны. В конце морокования встал из-за письменного стола с одной из бумаг и пошёл к двери. «Наверное, за печатью легавого прокурора, начальника всех колонтаев эсэсэрии, — подумал я. — Накладную на меня оформляет. Надо ведь отпустить возилу в Чухляндию».
— Кайки, пойка[18], — подмигнул мне вдруг Мутный Глаз, — скоро станешь местным, ленинградским.
И подойдя близко, впервые по-доброму похлопал меня по плечу.
— А мать-то когда приведут? — спросил я.
— Инструкцию тебе внушат, как жить, и приведут. Не бойся. Всё — кайки! Ты свободен!
Как только в дверях появился капитан, мой эстонский желатель превратился снова в латышского стрелка. Получив бумагу из рук начальника, упрятал её в портфель, щёлкнул каблуками по-военному, круто повернулся через левое плечо и вышел из зала, не попрощавшись со мной и так и не увидев своим мутным глазом мою матку Броню.
Капитаново наставление оказалось коротким. Он велел мне на воле нигде никогда никому не говорить, где я был и откуда вышла моя мать, иначе нам станет худо и никуда мы от них не денемся. Накалякав какую-то бумаженцию, отдал её рядовому легавому, шнырявшему из двери в дверь. Встал из-за стола, облокотившись на свой барьер, показал мне рукой на открывающуюся дверь и неожиданно для меня сказал:
— Вот твоя мать.
С правой стороны от портрета Усатого из громадной дубовой двери вышла тётенька — очень худая и очень красивая, с шапкой пшеничных волос, уложенных венчиком вокруг головы. Она осторожно шла ко мне против света, по диагонали. Смотрела на меня большими серо-голубыми удивлёнными глазами и что-то говорила, но что говорила — я не понимал. Язык её был мне знаком, я знал его в малолетстве, но забыл, забыл… Я растерялся. Встал с огербованного дивана, почему-то спрятал руки за спину и оцепенел.
— Ты что ему пшекаешь? Ботай с ним по фене, он в этом языке больше разбирается, — сказал матке чистенький капитан, наблюдавший картинку из-за своей дубовой стойки.
«Что это он чушит матку-то, во гад легавый!» — подумал я, приходя в себя.
Она, вздрогнув, остановилась перед ним, как бы что-то вспоминая, и оправив свои пшеничные волосы, вдруг вежливо, но по-нашему спросила:
— А вы, гражданин начальник, на моего пацанка какую-нибудь ксиву дадите?
Тот, поперхнувшись, со злостью ответил:
— Я не гражданин начальник, я товарищ капитан. А на него что положено, всё получите.
Товарищ, товарищ — у нас все товарищи. Я вспомнил, как в начале войны в городе со странным ордынским названием Куй-Бы-Шев меня водили в дурдом на допрос к врачу, — там уже находился мой брат Феля. По длиннющему коридору с зарешеченными окнами два усатых санитара, похожие на всех наших вождей сразу, волокли за руки по полу маленького морщинистого старичка с бородкой, кричавшего им писклявым голоском: «Люди вы или товарищи?!»
Они встряхивали его, как тряпку, после этого крика и снова волокли…
По окончании оформиловки векселей, выходя из штабной дежурки, я посмотрел на портреты вождей и подумал, что Железный Феликс всё-таки вернул мне мою матку, а Фелю не спас. Феля умер от воспаления лёгких зимой сорок второго года в сумасшедшем доме того самого Куйбышева.
Я не помню в подробностях, как мы вышли из царства фараонов. Помню только, что пошли прямо по диагонали через всю снежную громадину Урицкой площади к центральному столбу с ангельским дядькой и замёрзшему дворцу царей с танцующими колоннами и оледенелой охраной на крыше.
Мы с матерью, не сговариваясь, шли очень быстро, вероятно, нам хотелось скорее отойти подальше от энкавэдэшного парадняка. Сбавили ход только у цокольного камня ангельского столба. Я впервые оглянулся назад. Издали арка жёлтого Штаба напоминала парадный китель главного военного прокурора из какого-то кино или сна, красиво расшитый рельефными знаками войны и насилия. Вместо фуражки над мундиром нависла шестёрка чёрных лошадей с двумя водилами по бокам. Лошади тянули чёрный возок со стоящей в нём крылатой тёткой, в руке которой торчал «двуглавый кур». «Что за кино чудное в этой эсэсэрии? Может быть, это знак прокурорской власти — тётка на древнем воронке? Да и на арке самой ещё две „крылатки“ с венками благословляют мечи с топорами — полный атас!»
Пока я отзыривал невидаль, матка ушла вперёд, в сторону Адмиралтейской крепости. Я догнал её и услышал, что она что-то говорит на своём ласковом языке, говорит сама себе. А что — я не разобрал. Потом понял. Она идёт и молится родным польским богам.
Трамвайная остановка находилась как раз против Адмиралтейства. Кроме нас и закутанной старушки с шавкой на руках на остановке никого не было. Подошёл трамвай. Мы сели во второй вагон. Если не считать кондуктора, вагон был пуст. И только для нас она объявила, что следующая остановка — Биржа. Я спросил матку, далеко ли нам ехать.