Галина Щекина - графоманка
— Ладно, — аукала Ларичева, — тут от него все равно бы толку не было…
Как не было толку и от нее самой. У Забугиных было вдвое больше рядков, и они окучивали второй раз, любо глянуть. А Ларичева со своим осотом совсем замордовалась.
“Сюда бы Упхолова, — думала она, смаргивая пот, — он такой крестьянский. Небось, работает, жарится на сенокосе, как рыба в воде”. И она подумала, что вот никогда не побывает в деревне Упхолова, а ведь так интересно, там есть эта баня, где девка в волчине сидела, там тот клуб, где подрался Басков с кумиром детства… Река, где его любимая упала в прорубь… Ну и жизнь у них была! Они вот такой труд, как окучить, и за труд не считали… И она опять думала, как осуждают в деревне Упхола, приехавшего без семьи, и представляла, что он от расстройства опять начнет пить и опять запьется, писать ничего не будет. Ведь что-то в нем сверкнуло, ведь было же что-то хорошее…
Она остановилась разогнуть спину, и вдруг ей почудилось, что еще никогда, никогда не было вокруг такого сладкого, такого невероятного покоя. Вдали копошились фигуры Забугиных, вроде даже не в стоячем, в лежачем виде. Вот здорово. И громадная нива эта самая, такая зеленая, такая добрая, и небо над ней, летящая, головокружительная бездна.
“Прости меня, Господи, — сказала Ларичева шепотом. — Я знаю, что Ты и без храма слышишь меня, где бы я ни была. Прости, что живу так похабно и мелко. Вот впервые за несколько лет делаю то, за что не стыдно, но ведь и то ради шашлыков… Господи, Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое… Помилуй рабу твою, ее детей, ее мужа, ее родичей и друзей. И помилуй еще раба твоего некрещеного Упхолова, некрещеного Батогова, а также раба твоего Нездешнего. Спаси нас, Господи, всех, кто грешен и свят… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй мя…”
И медленно покрестившись, поклонилась низко чистому небу и заплакала. Что-то давило ее и томило, будто не все она сказала.
“Прости меня, Боже, за суету и за гордыню, за то, что забыла близких своих в угаре рассказов. Никому они не нужны, потому что это все царапанье к славе, а тот, кто истинный дар, тот о славе думать не должен. А я думала, Господи, что все заметят меня и вознесут, и тогда я смогла бы только писать и уйти с ненавистной счетной работы. Как я мечтала писать, Боже мой, но родители, они не пустили меня учиться на журналиста, а теперь судьба уж так подвела и уткнула… Но только поздно все теперь. Всем одни страдания от этого. Не наказывай меня, Господи, не отнимай любимое, не отнимай мое успокоение и убежище… Ведь рвать рассказ — это такой страх, такой ужас, что лучше бы век не писать его. Но я виновата, виновата, что причинила зло. Я должна за это — отказаться. Я отказываюсь, Господи…”
И опять покрестилась с поклоном, но уже без слез, а в каком-то оцепенении. Она чувствовала, знала, что она не просто чудит с тяпкой в руке. Она должна теперь небу сказать, тут нужно так, не ерничать, а так, как Радиолов. Некому смеяться, но эту оценку себя, гнусной, она чуяла кожей, спиной, плечами, горевшими на солнце, непокрытым виноватым затылком…
“И еще скажу свой грех, Господи. Когда плохо было мне в том году и пошла в церковь, я не просто просветлела свыше. Мне отец Василий нравился, настоятель храма. И бледность его, и неистовость, и суровость, с которой старух сварливых останавливал и как спросил у дочки, что такое совесть, а она не знала… Он бил земные поклоны, и я с ним, Господи, с ним так легко было молиться, а сама я не в силах прийти к тебе, Господи. Спаси и вознеси отца Василия, а меня прости, что смотрела на него не так, как на отца своего духовного… Немыслимой высоты человек мне нужен…
Ведь я тоже верую во единого Бога, Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым… И хор у отца Василия небесный, тончайший, лучший хор в городе… И во Единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, иже от Отца рожденнаго прежде всех век… Света от света”, — всхлипывала беспомощная Ларичева, чувствуя, как утробная, душная тяжесть ее покидает, нутро заливает робкое тепло, и одновременно с теплотой внутри обвевает горящее лицо неслыханная прохлада… — “Света от света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша…” Ой, не знаю, забыла дальше молитву, но все равно, прими меня, как есть, Господи, и не суди… “Нас ради человек и нашего ради спасения… Спасения…” И снова задумалась и машинально пошла дальше по рядку. Вон сколько выстояла, не работала. Ну и пусть. Не последний день мотыга в руках. А душа в вечном забросе…
— Ты что тут делала? — окликнула ее Забугина.
— А ты?
Забугина не смутилась. Даже заулыбалась с каким-то торжеством.
— А ты вроде как заплаканная? С чего бы? Я смотрю, стоит, опершись на тяпку. Устала? Ну, мы поможем, мы уже на финише. Там твой, наверно, уж нажарил мясо, надо ехать веселиться… Ты меня слышишь?
Ларичева молчала, тяпала. И она, действительно, устала. И вокруг еще был какой-то вакуум, отделявший Ларичеву от остальных… Потому что у них были их бытовые заботы, и у нее тоже, но у нее, кроме того, были еще заботы.
Забугины подошли, подналегли. Все складывалось хорошо. Там, на бережке, действительно трещал костерок, а в отдалении дымил еще один, со специальным углублением в земле. Замурзанные дети мотались около воды, оглашая пригорки привычным ором.
— Все готово, господа!
Явилась полотняная дерюжка и на ней бутылки, хлеб черный, свежие огурцы. Волшебная картина. Все умылись, подобрались на коленках поближе.
— Ну, у тебя и муж, Ларичева, ну и ну. Ты погляди, какое чудо сотворил… Жаркое на свежем воздухе, еда для князей.
— Не для князей, а для друзей…
— Красное и коричневое! Помидоры — неужели уже наши есть на рынке?
— Нет, это болгарские консервированные, из банки…
— Дети! Попробуйте шашлык!
— А потом попробуйте “баунти”.
— А нам папа уже давал мясо на палке! Мы первые ели!
— Я и не знала, что он так умеет… — смутилась Ларичева. — Я старалась быть достойной там, на ниве…
— А это трудней! Хорошо, что ты смущаешься от выполненной работы. Скромность всегда украшала тургеневских девушек. Ну, будем здоровы…
— Муж, а муж, они ведь без горячего сегодня, как бы…
— Да брось, пусть один день будет свобода от горячего. Дети должны расти, как дикая трава, проголодаются — попросят.
Муж Ларичевой напрасно опасался мужа Забугиной. Молочный комбинат оказался свойским, белозубым парнем. Он сыпал анекдотами так, что живот болел. Ну, может, кое-где пережимал и переперчивал, но так — просто фейерверк. Наверно, Забугина дома непрерывно ржет. Хотя, может, и нет. Вон как гладит он Ларичеву, чужую, по спине. Наверняка бабник. Но очень милый.
— Ребята, кончился хлеб при избытке мяса.
— Да есть еще в машине…
— В “ниссане”.
— Я принесу! — схватилась Ларичева. Она сбегала, чуть не упала, принесла еще каравай и давай резать. Но ножик соскользнул — и по руке.
— А! — вскрикнула Забугина от вида вишневой крови, хлынувшей, как из крана.
Пока Забугина ахала, Ларичев морщился. Пока Ларичева молча вырубалась, Забугин быстро перетянул ей руку эластичным бинтом и сунул в рот какие-то таблетки.
Потом Ларичеву сильно кружило и тошнило. Вряд ли от такой пустяшной раны, это, видно, голову напекло. Ну и ладно. И Ларичеву оставили лежать под деревом и ничего от этого не потеряли. Наоборот, компания сплотилась и разливала вторую.
А Ларичева лежала и блаженствовала. Как хорошо одной. Как хорошо, что руки крюки и не слушались. Да это, видно, так и надо. Только что же это значит? Что-то не так сделала… Подумала… А пальцы порезала — три на правой руке, надо же так. Значит, теперь уж за машинку ни-ни. Это что, голос свыше? И никогда ведь не резала левой, да еще на себя, а тут как что толкнуло…
Все ее толкает прочь от нормальных людей! Но какой же смысл во всем этом? Вон Забугина пьяная, веселая, смело берет шефство над двоими детьми и над двоими мужиками и ничего, хохочет, все у нее получается. Мужики вообще рады до смерти, что ими вертят. Никто из них в холодную воду не полез, а она полезла. И с нее как с Забуги вода.
Эта веселушка то на ниве легла, то в палатке. Теперь с кем? Мужья, кажется, оба исчезли из поля зрения. Они, конечно, подпили, разыгрались, и им кажется, что и она такая. А она только притворяется. А вот Ларичева не притворяется. У Ларичевой все с ног на голову: когда наступало то, к чему все стремятся, Ларичева выключалась, вот такая она скучная! Причем она тоже стремилась! А может, только делала вид?
В действительности она стремилась к чему-то другому, гораздо большему, да пролетела мимо кассы, после чего ей ничего не оставалось, как присоединиться к простым смертным. Вот бушующее лето, жара, река, можно сказать, редкое стечение обстоятельств в смысле шашлыков и мужей, все удовольствия сразу, но пока все живут полной жизнью, может, даже групповой, Ларичева лежит под деревом отдельно и о чем-то мечтает, о какой-то другой жизни. В прошлое она улетит или в будущее, это не так важно, главное, она опять не участвует в процессе. И ее современники ее великодушно прощают.