Почтовая открытка - Берест Анна
Но это была неправда.
Я еврейка, но ничего не знаю о еврейской культуре.
Пойми, после окончания войны моя бабушка Мириам примкнула к компартии в поисках тех же революционных идеалов, в которые верили ее родители, живя в России. Она думала, что ее дети, ее внуки станут жить в новом мире, никак не связанном со старым. Моя бабушка единственная из семьи выжила в войну и после нее ни разу не вошла в синагогу. Для нее Бог умер в лагерях смерти.
Мои родители тоже не стали воспитывать меня и сестер в иудаизме. Основополагающие мифы моего детства, моя культура, семейные модели связаны в основном с идеей светского и республиканского социализма, каким его понимало и приближало поколение молодежи конца XX века. В этом мои родители похожи на прадедушку и прабабушку, о которых я тебе рассказывала, — на Эфраима и Эмму Рабинович.
В 1968-м моим родителям было по двадцать, и майские события того года стали важнейшим этапом в их жизни. Вот где моя религия, если можно так выразиться.
Вот почему я никогда не ходила в синагогу. Родители считали, что религия — опиум для народа. Я не отмечала шаббат. И Песах. И Йом-Кипур. Яркими моментами семейного единения были праздничные концерты газеты «Юманите» или выступления на площади Бастилии, когда Барбара Хендрикс пела «Время вишен» [6], и еще «День родителей» — праздник, который мы придумали сами, антипетеновский и антикапиталистический вариант Дня матери. Я совершенно не знаю библейских текстов, не знаю обрядов, не ходила в Талмуд-Тору. Зато отец зачитывал мне на ночь отрывки из «Манифеста Коммунистической партии». Я не умею читать на иврите, но прочла всего Барта, который стоял в родительской библиотеке.
Я не знаю песен на Кипур, но могу спеть от начала до конца «Песню партизан». Мы не ходили в синагогу на праздники слушать хаззана, но родители ставили нам «Дорз», и еще до десяти лет я выучила наизусть все их песни. Мне не говорили, что есть избранный народ, который вышел из Египта, зато родители объяснили, что надо много работать, потому что я женщина и не получу наследства.
Я не знала о жизни пророка Илии. Но знала о приключениях Че и субкоманданте Маркоса. Я не слыхала о Маймониде, но когда в школе проходили Французскую революцию, отец посоветовал мне прочитать Франсуа Фюре. В жизни матери не было бат-мицвы. Зато у нее был май 68-го.
Такое воспитание не очень помогало нам в борьбе за жизнь. Но эту слегка романтическую культуру я впитала с молоком матери и не променяю ни на какую другую. Родители привили мне ценности равенства между людьми, они искренне верили в утопию и растили нас с сестрами интеллектуально свободными женщинами, способными жить в обществе, где свет Просвещения и культуры разгонит тучи религиозного мракобесия. Не все у них получилось, далеко не все. Но они старались. Они действительно старались. И я восхищаюсь ими за это.
И все равно.
И все равно в моей жизни регулярно возникало нечто, не укладывавшееся в их прекрасные воспитательные принципы.
Этим неудобным элементом было странное слово «еврей», которое время от времени слетало с уст матери, и я не понимала, о чем идет речь. Это слово, или это понятие, или, скорее, эта тайная, необъяснимая тема возникала у мамы всегда без связи с контекстом и, как мне казалось, очень резко, внезапно.
Я жила с латентным противоречием. С одной стороны, была утопия, которую родители описывали как модель идеального общества, изо дня в день убеждая нас, что религия — бич и ее непременно нужно отвергнуть. А с другой стороны, в какой-то темной зоне нашей семейной жизни жила некая скрытая идентичность, таинственное происхождение, странная родословная, сущность которой уходила корнями в религию. Все люди были одной большой семьей, независимо от цвета кожи и страны происхождения, и эта человечность объединяла всех. Но посреди всего этого дискурса Просвещения, которым нас вскармливали, постоянно возникало одно слово, словно черная планета, словно странное созвездие, окруженное ореолом тайны: «еврей».
И тогда мысли в моей голове начинали спорить. Одна сторона медали: борьба со всеми формами наследия. Другая: оказывается, есть иудейство, передаваемое по материнской линии. Орел: равенство граждан перед законом. Решка: чувство принадлежности к избранному народу. Орел: неприятие любой формы чего-то врожденного. Решка: наследование, которое задается в момент рождения. Орел: мы универсальные существа, граждане мира. Решка: мы уходим корнями в очень особый и совершенно закрытый мир. Как разобраться? На первый взгляд то, чему меня учили родители, совершенно понятно. Но на второй взгляд все оказывалось не так просто.
Я забывала месяцы, а то и целые годы своего существования, я забывала увиденные города и события, которые со мной происходили, забывала то, что обычно не забывают: свои отметки на выпускном экзамене, имена школьных учительниц и многое другое. И, несмотря на эту ущербную память, я могу с точностью описать каждый раз, когда я в детстве слышала слово «еврей». С самого первого раза, когда я с ним столкнулась. Мне было шесть лет.
Сентябрь 1985 года
Ночью кто-то нарисовал на нашем доме свастику. Естественно, я не знала, что она означает.
«Да пустяки», — говорит мама.
Но все же я чувствую, что это ее сильно задело.
Леля пытается смыть крест со стены с помощью губки и хлорки, но черная краска не сходит, цвет остается насыщенным и стойким.
На следующей неделе на доме появляются новые граффити. На этот раз — круг и две идущие через центр линии, напоминающие мишень. Родители произносят слова, которых я никогда раньше не слыхала, в том числе это слово «еврей», которое действует на меня как пощечина, оно впервые вторгается в мою жизнь. Я слышу также и слово «GUD» [7], которое звучит комично и застревает в детском уме.
«Да ладно, глупости, не стоит и думать. Эти рисунки не имеют к нам никакого отношения», — говорит мне мама.
Несмотря на успокаивающие слова, я понимаю, что Леля чувствует угрозу и эта угроза — антисемитизм — существует в мире рядом со мной, в том же пространстве и времени, где вращается планета моего детства.
Январь 1986 года
Когда мама говорит, ее слова летят над моей головой, кружатся, как ночные мотыльки возле ушей. Но есть одно слово, которое постоянно возвращается в разговорах, оно всегда произносится не так, как другие, звучит как-то особо — оно пугает и возбуждает меня одновременно. Мое спонтанное нежелание его слышать опровергают странные мурашки, которые бегут по телу, как только это слово появляется, потому что я поняла, что оно как-то со мной связано, я чувствую, что оно как-то обозначает меня.
Во время перемены на школьном дворе, с другими детьми, мне теперь не нравится играть в прятки: я испытываю болезненный страх быть обнаруженной — страх жертвы. Когда одна из воспитательниц спрашивает, отчего же я плачу, я отвечаю: «А моя семья — евреи». Помню, с каким удивлением она на меня посмотрела.
Осень 1986 года
Я учусь в последнем классе средней школы. Большинство моих одноклассников изучают катехизис и в среду после обеда ходят на разные религиозные занятия.
— Мама, я бы хотела ходить в католические кружки.
— Это невозможно, — раздраженно отвечает Леля.
Но почему?
— Потому что мы евреи.
Я не знаю, что это значит, но чувствую, что лучше не переспрашивать. Мне вдруг становится стыдно за свое желание, стыдно за то, что я хотела посетить службу, а я просто хотела, как все девочки, надевать по воскресеньям красивое белое платье и ходить в церковь.
Март 1987 года
Мы едим конфеты «Малабар», в их сладко пахнущие обертки вложены переводные картинки. Нужно снять защитную бумагу, подержать картинку под водой, приложить к коже и подождать, пока изображение приклеится. Я прихожу домой с картинкой на запястье.