Лоренс Даррел - СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти
Раздувшись от наивной гордости за свои достижения, Гален огляделся кругом с глупым самодовольством. Сатклифф одобрительно постучал бокалом по столу.
— Я назначаю себя вашим рекламным менеджером. Буду писать для вас неотразимые слоганы, например… «Прибавьте блеска своему браку с помощью наших писем, написанных от руки и по-французски». Или для швейцарцев нечто более афористичное: «C'est le premier pas qui coûte quand c'est le premier coup qui part!»[91]
Гален не без благодарности пожал плечами.
— Пока нам это не нужно, — торопливо произнес он. — Может быть, потом.
Швейцарский военный оркестр правильным гусиным шагом промаршировал на сверкающем фоне огненных колес, исполняя музыку Сузы. Шварц продолжал тихо ругаться, смиренно, едва ли не благочестиво, не замечая утешительных поглаживаний Констанс. Он делал это неслышно, если учесть победную шумиху. У него лишь двигались губы, и это все.
— Не понимаю, — сказал Тоби якобы беспристрастно, но не в силах скрыть тот факт, что он уже довольно-таки пьян, — как будущее может быть похоже на прошлое. Благодаря науке, мир подошел к своему концу, женщина получила свободу, хотя она все еще привязана к колесу деторождения; она свободна по своему усмотрению распространять бесплодие. Баланса полов больше не существует.
Гален выглядел растерянным и испуганным. Зато Сатклифф одобрительно кивнул.
— Как раз об этом я говорил Обри, чем привел его в сильное замешательство. Он тоже верил, что все пойдет, как шло прежде. Пришлось рассеять его иллюзии. Скоро нам всем предстоит сотрудничать в создании предсмертной книги, и важно, чтобы мы смотрели на все одними глазами, чтобы она была написана, как все хорошие книги, плацентарной тенью, мной! Собственно, если ей суждена историческая правдивость, то я бы назвал ее «ЖЕНЩИНА — РУТИНА, МУЖЧИНА — МЯТЕЖ». Ну и, естественно, еще одним результатом запутанного положения вещей будет возрастающая импотенция мужчин — ип refus de partir, mourir ип реи beaucoup quoi![92] Мое основное генетическое алиби, моя потенция, исчезнет совершенно безболезненно.
Он негромко застонал, по-актерски ёрничая. Все это было рассчитано на то, чтобы усилить страдания несчастного Шварца. Если поверить Сатклиффу, то на будущую медицину надежд не оставалось — особенно на такую хрупкую и спорную ее часть, как психоанализ. К тому же, он еще и шутил на этот счет — шутил над трагедией! Шварц неуклюже поднялся и, не контролируя себя, огляделся, словно в поисках оружия. Что до уместности подобных тем именно в этот вечер — в праздник Победы после почти десяти лет войны — то все это казалось необыкновенно смешным. Констанс тоже поднялась, сочувствуя ярости Шварца, и приготовилась последовать за ним, несмотря на уговоры остальных, просивших ее остаться. Когда они отошли подальше от шума и сверкания, Шварц, подумав, вынужден был с горечью признать, что Сатклифф, несмотря ни на что, прав. Пустословие придет на смену философии, прикладной иудаизм — демократии, бесплодие — плодовитости… и так далее. Ничего не попишешь. Но, по крайней мере, он, Шварц, отказывается легкомысленно это воспринимать. Он не равнодушен, ему не все равно!
Наконец они подошли к безлюдной стоянке такси, и Шварц обернулся, чтобы пожелать Констанс спокойной ночи, ибо она решила остаться в своей городской квартире.
— Мне жаль, что я оказался не на высоте в День Победы, — покаянно произнес он. — Но во что прикажете верить?
Они обнялись, и он долго, с нежностью смотрел на нее, прежде чем отвернуться, — таким Констанс запомнила его на долгие годы, потому что в последний раз видела Шварца живым. Она запомнила его нежность и профессиональную гордость, связывавшие их во имя несовершенной науки.
Констанс долго смотрела вслед такси, испытывая смутное предчувствие чего-то важного, что должно было произойти, вот только она не знала, чего!
Глава девятая
Конец пути
«ДЛЯ КОНСТАНС», — написал Шварц фиолетовым мелком на их общей доске, прежде чем переписать эти слова на вырванный из рецептурного блокнота листок бумаги, который он прикрепил к диктофону. На листке были стрелка и восклицательный знак, и они указывали на пирамиду из бобин, на которых Шварц записал правдивую историю своей смерти, своего самоубийства. Было бы печально, если бы по какой-нибудь неприятной случайности их не заметили или стерли бы запись. Бобины были тщательно отобраны и пронумерованы. Они давали возможность послушать его рассказы и объяснения по порядку. У Шварца всегда была мания порядка — она досталась ему в дополнение к честности. Вот и в данном конкретном случае ему было необходимо представить свое решение как разумное и простительное, потому что логически обоснованное. Тем не менее, к его чувствам примешивалось чувство вины, отчего и возникла необходимость в том, чтобы уяснить все для себя самого.
И Шварц и Констанс презирали самоубийц!
Ну, так что же произошло?
«Констанс, дорогая, я предвижу, что тебя удивит мое решение, но и мне оно далось нелегко; довольно долго оно созревало внутри меня, но окончательно созрело на этой неделе, когда я получил письмо, которое мне в твоем присутствии отдал Кейд, — после многих лет неизвестности я все-таки узнал о ее судьбе. Лили наконец отыскалась, она жива! Ее нашли в Толбахе, известном женском лагере в Баварии. Поначалу, конечно же, сердце у меня подскочило от радости, сама можешь представить, взыграли противоречивые чувства; но потом я стал читать дальше и скорее терял покой, нежели обретал его. Теперь у нее нет ни зубов, ни волос, она истощена, временами ее мучает афазия…[93] Моим первым побуждением было мчаться к ней, но когда я позвонил в организацию, занимающуюся узниками, ее лечащий врач попросил меня дать им, как он выразился, «передышку». Ему не хотелось пугать меня. Он настаивал на отсрочке, чтобы немного подкормить ее и привести в чувство. Но он прислал сделанные в лагере фотографии несчастных, которые еще были живы, когда их отыскали. Лили была одной из них, но, к счастью, оказалась в состоянии назвать себя, так что ее досье нашли в лагерной картотеке. От фотографий у меня волосы встали дыбом. Беззубая, безволосая, древняя паучиха, превратившаяся от голода в скелет, — вот что осталось от Лили, от прекрасной Лили!
Конни, ты знаешь, я всегда чувствовал себя виноватым перед Лили — ведь я трусливо сбежал из Вены, бросив ее там на милость нацистов — почти наверняка обрекая на смерть. Мне нет прощения, да я никогда и не пытался простить себя за малодушие. Тебе известно, что всю войну я жил с этой тяжестью на душе, — иногда мне, как это ни отвратительно, даже хотелось, чтобы она не вернулась и не осудила меня, — хотя я знаю, что не в ее характере кого-либо судить! Но от своей вины мне некуда деться. Бывало, я думал о ее возвращении как о радостном событии, которое даст мне шанс позаботиться о ней, заплатить за все перенесенные страдания… Мы отлично умеем разбираться в чужих заблуждениях! А когда наступает наш черед, мы ничего не можем, не можем справиться с собственными фантазиями.
Конечно, я был нетерпелив. Попытался взять все в свои руки. Позвонил и заставил врача соединить меня с Лили напрямую. Ему это пришлось не по вкусу, но он согласился и назначил день. Однако я оказался не готов к сухим щелчкам в ее голосе, к ее робкому молчанию, провалам в памяти. Будто я разговаривал с очень старой и выжившей из ума павианихой. (На этом месте строгое повествование было прервано коротким рыданием. Доктор Шварц долго молчал, а потом как будто спокойно и размеренно продолжил рассказ.)
Постепенно я стал по-другому относиться к ее возвращению; меня пугало то, что я с отвращением думал об этом и совсем этого не хотел. Много лет, вспоминая о Лили, я испытывал ужасные угрызения совести, а теперь они могли стать еще нестерпимее, ведь со мной рядом было бы живое, дышащее напоминание о моей ответственности за ее несчастья, за то, что она оказалась в лагере! Неожиданно мне стало ясно, что я не в силах вынести такой dénouement.[94] Эта мысль доконала меня. Более того, я сам пришел в ужас от своего отвращения. Я был удивлен, нет, потрясен. Что же мне оставалось делать? Еще раз отказаться от нее? Повторить акт предательства только потому, что она в плохом физическом состоянии? Это немыслимо, непростительно! Но что делать? Ничего. Итак, или я подчиняюсь обстоятельствам, или исчезаю со сцены. Решение явилось как окончательное и непреложное! У меня не нашлось даже тени сомнения, чтобы оспорить его абсолютную холодную истинность! (Шварц помолчал, чтобы восстановить дыхание, и было слышно, как он зажигает спичку и раскуривает сигару, прежде чем заговорить вновь.)
Естественно, я предусмотрел быстрый и решительный уход — пуля в голову, и дело сделано! Достал старый револьвер, проверил пули. Потом аккуратно вложил дуло в рот, ведь я неплохо осведомлен — Господь свидетель, в мою бытность интерном я немало повидал таких случаев во время дежурств на полицейской санитарной машине. Пока я сидел так, на меня нахлынули воспоминания, и я почувствовал себя дурак дураком с холодным дулом во рту. Мне, как ты понимаешь, известно, что револьверы стреляют выше цели, поэтому можно не добиться желаемого результата, если стрелять в висок — помнится, один самоубийца выбил себе оба глаза, но остался жив. Единственный надежный способ — стрелять в рот, в небо. Так я и собирался сделать. Но что-то удерживало меня. Отчасти, наверное, от одиночества, отчасти для храбрости я включил телефонную службу точного времени и долго сидел, прислушиваясь к механическому голосу, произносившему: «На четвертом ударе будет ровно… Аи quatrième toc il sera exactement…» He улыбайся! У меня не хватало сил нажать на спусковой крючок. Секунда шла за секундой, словно капли падали из крана, а я все сидел, держа в одной руке револьвер, а в другой телефонную трубку. И тут я вспомнил еще один случай — самоубийца все сделал верно, пустил пулю в рот. Ему снесло половину черепа, словно верхушку поданного на завтрак яйца. Жуткое зрелище для юного и пугливого интерна. Занимаясь уборкой, я не мог сдержать рвоту. Ну, и мне стало ясно, что нельзя обрекать наш персонал на такое зрелище. Я встал и принялся искать кипу и талес. Надев их, вновь взялся за телефонную трубку, но на сей раз решил идти до конца, принуждая себя набраться мужества. Все бумаги у меня в порядке, чековые книжки, документы и все прочее, так что у Лили не будет проблем, когда она поправится, я даже написал ей в этаком бравурном тоне, приглашая ее в свою квартиру, которая скоро будет принадлежать ей».